Выбрать главу

— Арсений вернулся! Да здравствует Арсений!..

Тюрьма бурлила целую неделю.

Исхудавшего, еле живого Арсения сразу же взяли под опеку. Нужно было его подкормить, подправить. Рабочий ситцевой фабрики Постышев организовал негласный комитет по поддержке Арсения и Северного, то есть Гусева. И они стали замечать, что подследственные стараются подсунуть им самые лакомые куски из тех скромных посылок, какие поступали в камеры с воли. А когда Фрунзе догадался, в чем дело, то рассердился.

— Вот что, Павел Петрович, — сказал он Постышеву, — за товарищескую заботу спасибо. Знаем мы с тобой друг друга давно, а ты хитришь со мной. Давай сделаем так: я тоже получаю от родных деньги и продукты; организуем коммуну, все продукты станем делить поровну; установим связь с Красным Крестом — и тогда наша коммуна будет иметь свой фонд.

— Да ты, как всегда, прав, Арсений, — согласился Постышев.

После камеры смертников жизнь в подследственной камере казалась легкой и почти беззаботной. За десять месяцев Фрунзе поправился, окреп. Даже следы от ножных кандалов постепенно исчезли. Камера смертников вспоминалась, как жуткий кошмар.

Да, прошел почти год с того дня, как Фрунзе и Гусева перевели в польский корпус, а следствие по делу Иваново-Вознесенского союза РСДРП все тянулось и тянулось. Начальство умышленно отодвигало день суда, так как массовые выступления рабочих промышленного края не затихали.

Процесс начался только 5 февраля 1910 года, то есть три года спустя после ареста Фрунзе.

Показательного процесса, как то замышлял Столыпин, не получилось. Обвиняемые, все как один, сразу же взяли на себя роль обвинителей существующего строя.

Вел процесс генерал Доку, представлявший Главный военный суд. Генерал Доку славился своей беспощадностью, и его сделали председателем суда не без умысла. Он был достаточно искушен в юридическом крючкотворстве, чтобы, соблюдая форму, не давать обвиняемым использовать суд как трибуну. Он умел запугивать, не повышая голоса, обладал исключительной выдержкой. Он был свиреп своей логикой служки правительства, и тут его сбить было нельзя. Его девизом были слова: «Pereat mundus, fiat justitia!» — «Правосудие должно совершиться, хотя бы погиб мир!» Но правосудие он понимал по-своему: карать взбунтовавшихся рабов! Он знал, что перед ним люди, которых невозможно запугать каторгой и ссылкой. Они были врагами самодержавия и не скрывали этого. Они не стремились защитить себя, выгородить, так как их мужественное поведение на процессе нужно было не столько для них, сколько для той массы рабочих, которая все равно (неведомо какими путями) узнает, что делалось и говорилось на суде. Им нельзя было заткнуть рот хотя бы потому, что они своими речами подтверждали обвинение в антиправительственной деятельности. Они старались объяснить, почему ненавидят царя, самодержавие и Столыпина. Каждый из них давно переступил ту грань, когда человек страшится суда, тюрьмы, гласности, всех тех вещей, которые как бы ставят его вне общества, заставляют знакомых сторониться его. Взять хотя бы того же Постышева. Молодой русоволосый парень в косоворотке. У него на лице написано, что он обыкновенный рабочий. Трудиться начал чуть ли не с восьмилетнего возраста, как все дети рабочих; набивал щетки в мастерской, глотал вредную пыль. На ситцевой фабрике было не лучше. Встречался не раз с известным революционером Бабушкиным, внимал его наставлениям. Зерна падали на благодатную почву. Способный паренек на лету схватывал марксистские идеи, сам стал выступать, писать прокламации. А во время известной стачки текстильщиков его избрали в Совет рабочих уполномоченных. Он воспитал в себе презрение и ненависть к правящим классам. Чего ему страшиться? Нужду и голод, бесправие он испытал. Он понял силу организованности своих братьев, той самой организованности, которая выдвинула его в вожаки, в руководители. Вот и сейчас он говорит с убежденностью, от которой мороз идет по коже:

— Мы не устанем повторять, что для уничтожения всякой несправедливости и угнетения нужно взять в свои руки управление делами государства.

Можно на него кричать, можно лишать его слова, можно сослать его в Сибирь. Но что из того? Таких каторгой не смиришь. Классовая ненависть — это больше, чем страсть. Это сущность человека. Она неистребима. Самое разумное было бы уничтожать таких без суда и следствия. Но Столыпин, любящий давать интервью корреспондентам иностранных газет, пытается придать всему вид законности. Мы, мол, не хуже Европы… До каких пор Россия будет оглядываться на Европу? Враги самодержавия есть враги, и Европа тут ни при чем.