Игра идет как по нотам. Конвоир забрался в тень. Он ничего не видит, ничего не соображает. Его запросто можно взять голыми руками. Он и пикнуть не успеет. Вано наклонился, напружинился. Ждет сигнала. Как только часовой на вышке отвернется…
Пора!..
— Куда вы запропастились? А я вас ищу, ищу!
Надзиратель Коробка! Вано разогнулся, намотал на кулак веревку. Играют бугры на скулах, брови сдвинуты в гневную складку. Можно скрутить и этого!..
— Что случилось?
— Амнистия вам обоим вышла, вот что! По случаю трехсотлетия царского дома. Живо в контору!
Фрунзе и Вано переглянулись. Запоздай Коробка хотя бы на минуту… Что было бы через минуту?..
— Парадокс, Вано, парадокс…
В канцелярии им сказали:
— Не амнистия, а замена каторги вечной ссылкой в Сибирь.
А Фрунзе подумал: «Ничто не вечно под луной». И сразу же стал строить планы побега из Сибири.
Все тюремные годы он переписывался с «двумя Павлами» — с Павлом Гусевым и Павлом Батуриным, называя их в письмах «братьями», так как переписываться можно было только с ближайшими родственниками. Батурин по-прежнему находился в Москве, вел партийную работу. Он был привязан к Фрунзе, присылал ему пространные послания, где в иносказательной форме сообщал обо всем, что делается на воле. Без поддержки этого человека каторга показалась бы Михаилу в два раза тяжелей. Он написал в Москву:
«Сейчас все время ощущаю в себе прилив энергии… Итак, скоро буду в Сибири. Там, по всей вероятности, ждать долго не буду… Не можете ли позондировать… не могу ли я рассчитывать на поддержку… в случае отъезда из Сибири. Нужен будет паспорт и некоторая сумма денег… Ах, боже мой! Знаете, у меня есть старуха мать, которая ждет не дождется меня, есть брат и три сестры, которые мое предстоящее освобождение тоже связывают с целым рядом проектов, а я… А я, кажется, всех их обману».
Батурин ответил, что рад будет приютить у себя «брата Арсения».
Когда он очутился в камере Владимирского централа, ему не было и двадцати трех, теперь шел тридцатый год.
ЗА СВОБОДОЙ… В СИБИРЬ
У Фрунзе были штатные «биографы», регистрировавшие каждый его шаг: жандармы, начальники тюрем, надзиратели, тюремные инспектора. В этом отношении ему мог бы «позавидовать» и Цезарь, которому самому приходилось описывать свои деяния. Как известно, Цезарь сознательно преувеличивал собственные подвиги. Таким же пороком страдают воспоминания Наполеона, написанные на острове Св. Елены.
Оценка каждого поступка Фрунзе объективна и предельно лаконична, ибо дана она мастерами протокольного жанра: «имеет склонность к побегам», «политические выбрали его старостой», «избран старостой»… В какой бы тюрьме ни оказывался Фрунзе, его неизменно выбирали старостой. Тюремщики давно подметили одну из черт его натуры: приводить все в движение, неизбежно становиться во главе, организовывать, быть защитником всех, не думая о личных выгодах. Обаяние его личности распространялось далеко за пределы тюремных стен: его имя знали политические петербургских, московских, сибирских тюрем, ему присылали письма из Читы, из далекого сибирского села Качуг, из Шуи и Иваново-Вознесенска, из Белоруссии, Петербургского политехнического института и из Московского университета.
Он опасен был своим умом, своим почти гипнотическим воздействием на людей. Гипнотизировала его логика, его непреклонность, убежденность. В нем как бы интуитивно сразу угадывали вожака и подчинялись ему. Это было то самое, что некогда профессор Ковалевский назвал крупностью натуры.
В апреле 1914 года Фрунзе отправили из Николаевского централа на вечное поселение в Сибирь.
Прежде чем попасть в Сибирь, он очутился в Москве, в Бутырках. Тюремные «биографы» отметили в официальных бумагах его новую попытку к побегу, хотя он и был весьма тщательно закупорен в одиночной пересыльной камере. Он пытался бежать из этапного барака Красноярской тюрьмы, из арестантского вагона, из Иркутской тюрьмы.