Выбрать главу
Писать красками — вот настоящее занятие для тебя, сказал он. Искусство есть искусство! Дед несколько раз отчеркнул объявление в газете красным карандашом. И мы с ним поехали на поезде в Рупольдинг. А там, спрашивая дорогу у встречных, нашли и дом, в котором нас ожидал предназначенный на продажу мольберт. В темных сенях стояла древняя, наполовину истлевшая развалина. Каково было наше разочарование! Но мы все же купили эту рухлядь. Нам сказали, что за ним писал еще знаменитый Лейбль. С большими трудностями мольберт был отправлен в Траунштайн. Дед заплатил за него наличными. По дороге домой, где — то возле Зигсдорфа, дед вдруг сказал: Может, живопись и есть твоя стезя. Ведь к рисованию у тебя всегда был талант. И вообще к искусству, добавил он. Как и договаривались, мольберт через несколько дней доставили по нашему адресу. В дороге он развалился на составные части. И вскоре пошел на растопку печи в большой комнате. О живописи больше речи не было. А я начал писать стихи. В них говорилось о войне и ее героях. Я почувствовал, что стихи плохие, и бросил это дело. Поскольку все вокруг только и говорили о героизме, мне вдруг тоже захотелось стать героем. И юнгфольк предоставлял для этого наилучшие возможности. Я добился блестящих показателей в беге на разные дистанции. Вероятно, моя спортивная слава постепенно проникла в стены школы, потому что там вдруг заметили мои медали — теперь я их носил и во время занятий; к моим словам начали прислушиваться. У меня было больше медалей, чем у всех остальных. И, сам того не подозревая, я уже слыл героем в своей школе. Я не стал ни более усидчивым, ни более внимательным, чем прежде, но оценки по всем предметам свидетельствовали о моих успехах в учебе. Слова физическая подготовка обладали магической силой. И я этим воспользовался. Отщепенец внезапно превратился в кумира. В эти же дни я, поначалу не заметив, как это произошло, перестал мочиться в постель. Теперь я был герой, а не какой-то там писун! Однажды я предоставил сотням школьников возможность напряженно следить за моими подвигами на гаревой дорожке. Я пробежал в рекордное время стометровку и тут же поставил рекорд в беге на пятьсот метров. Я получил сразу две медали. Зрители неистовствовали от восторга. Я чувствовал себя гладиатором. Ликование толпы тешило мое тщеславие, и я нарочно растягивал удовольствие. Но когда все ушли со стадиона, а мне пришло в голову еще немного побегать, то я вдруг поскользнулся и во всю длину растянулся на гаревой дорожке. Лоб и подбородок были разодраны в кровь. Я заковылял домой по разным глухим закоулкам и проходным дворам. Никто не попался мне навстречу, кроме Элли Пошингер. Вид у меня, наверно, был довольно жалкий. А ведь на следующий день победителя должны были чествовать! Элли тут же взялась меня лечить. Ясно помню, как она не долго думая взгромоздила меня на холодную плиту в кухне и начала очень ловко большими портновскими ножницами обрезать лоскуты кожи с моих коленок. Обработав открытые ранки спиртом, она буркнула: Ну вот, другое дело! — и обмотала ноги длиннющим бинтом, потом заклеила пластырем ранки на лбу и подбородке, тщательно их промыв. На следующее утро, во время чествования, я не посрамил славы героя, каким теперь и сам себе казался. Я вполне соответствовал общему представлению о всестороннем совершенстве. Мое геройство было наглядно продемонстрировано сверхъестественными размерами повязок, и носил я их с гордостью, стойко выдерживая нестерпимую боль, не выдавая себя ни единым стоном. Рубцы на коленях по сей день напоминают мне о давнем взлете моей спортивной карьеры. Так что Элли Пошингер обессмертила себя — по крайней мере пока я жив, этот след сохранится. Когда мне исполнилось одиннадцать, Инга Винтер, младшая дочка шорника, просветила меня по некоторым вопросам на задней веранде шорной мастерской своего отца — во всяком случае, попыталась просветить. У меня появилась подружка — вторая после Хильды Рицинг, о существовании которой я успел напрочь забыть и ничего не знал о ее дальнейшей жизни. С Ингой я ходил на речку, проделывал всякие головоломные трюки на перилах железнодорожного моста, вместе мы бегали и мимо теннисных кортов в Бад-Эмпфинг, откуда было уже рукой подать до лесного кладбища. Там я с интересом разглядывал монументальный семейный склеп Пошингеров. Внутри стояло прислоненное к граниту огромное фото Марии — той из сестер, что учительствовала в Бургхаузене; она была последней по времени из усопших и захороненных в склепе. Если под сводами склепа крикнуть, эхо такое, что жуть берет. С бабушкой я и раньше часто бывал в морге. Если пройти мимо кладбища, быстро разраставшегося в те годы, дорога сама приведет в деревню Ванг. Там я во время одной из первых велосипедных прогулок познакомился со старушкой крестьянкой, к которой потом до самого конца войны ездил за молоком, маслом и салом. Взамен я отдавал ей ненужные нам карточки на табак. Я любил эту старую женщину — в ее крошечном садике росли самые немыслимые цветы. Весь ее дом насквозь пропах какими-то таинственными пряностями, повсюду на подоконниках и комодах стояли большие банки с лечебными соками, повидлом и медом. Мой самокат фирмы «Штайр» переживал пору своего наивысшего расцвета. Я исколесил на нем, всегда ухоженном и сверкающем серебряной краской, ближние и дальние окрестности Траунштайна, доезжал до Тростберга в одну сторону и до Тайзендорфа — в другую. При мне всегда был рюкзак. Если удавалось набрать порядочно продуктов — а мне почти всегда везло, — дома меня, естественно, встречали с распростертыми объятиями. Дома у нас никогда не говорили о так называемых сексуальных проблемах, во всяком случае при мне. А Инга Винтер посвятила меня не только в тайны половой жизни: будучи дочерью уважаемого в городе человека, она имела доступ в дома других состоятельных горожан и брала меня с собой. Вскоре я знал здесь чуть ли не каждый дом также и изнутри. Летом мы с ней собирали клубнику в принадлежащем Винтерам саду неподалеку от казарм — наполняли доверху огромные корзины и наедались до отвала. Ее сестра Барбара, вторая по старшинству из пяти детей в семье, в эти годы училась в гимназии и считалась среди них самой способной. Однажды Барбара пошла в церковь и посреди службы тронулась умом: вдруг поднялась на кафедру и возвестила наступление