богатую, вместе с моим дедом и без него, объездила всю Европу, отлично знала многие города в Германии, в Швейцарии и во Франции, и я никогда не встречал человека, который так замечательно, так проникновенно умел бы обо всем рассказывать. Она дожила до восьмидесяти девяти лет, но я еще мог бы многое узнать от нее — свою прекрасную память она сохранила до конца. Но наш город, ее родной город, обошелся с ней в конце ее жизни просто отвратительно: невежественные врачи запрятали ее сначала в больницу, а под конец — в сумасшедший дом, где, брошенная буквально всеми, родными и неродными, она скончалась в огромной палате для смертников, в обстановке, унизительной для человеческого достоинства. Вот так все мои близкие, все рожденные в этом городе, на этой земле вновь вернулись в эту землю, но для меня бывать на кладбище, на могиле моей матери, моего деда и бабушки, моего дяди — значит только вновь воскрешать немыслимые, невыносимые воспоминания, впадать в тяжелую депрессию. «Часто мне приходит в голову, что не надо выдавать всем историю моей жизни. Но мои мысли, высказанные вслух, все же обязывают меня по-прежнему продолжать путь, на который я вступил», — пишет Монтень. «Я жажду открыть себя другим, мне безразлично, сколько человек услышит меня, лишь бы все было правдиво, или, проще говоря, я ничего не требую, но больше всего на свете я боюсь, что меня недооценят те, кому я знаком только по имени», — пишет Монтень. Мне самому гимназия казалась совершенно неприемлемой, и еще до того, как я туда поступил, я уже был предубежден против нее, мне вовсе не надо было туда поступать, но так захотел мой дед, и его желание я решил исполнить, и действительно с самого начала я собрал все силы, чтобы выполнить то, чего хотел дед, хотя мне самому поступать в гимназию никак не хотелось, лучше бы я пошел на работу, хотя бы в одно из потогонных предприятий моих богатых родичей, лишь бы не в эту гимназию, но я, разумеется, выполнил желание моего деда, хотя сам я совсем не считал, что, только пройдя курс в гимназии, я смогу кем-то стать, но мой дед вопреки всем своим идейным установкам считал, как и прочие другие, что, пока существуют гимназии, без них не обойтись, хотя, по правде говоря, еще до поступления туда я уже был твердо убежден, что эта воспитательная и образовательная машина могла действовать только разрушительно на меня, то есть на мою душу, мой характер, но дедушка считал, что обойтись без гимназического образования никак нельзя, особенно потому, что сам он смог учиться только в так называемом реальном училище, то есть окончил не гуманитарную среднюю школу, а только техническую, и потому его внук должен был непременно поступить в гимназию, куда по неизвестным причинам дед попасть не смог. И тот факт, что я поступил в гимназию и был принят в число ее учеников, для деда имел огромное значение, теперь он во мне видел исполнение того, чего сам достичь не мог, теперь я, так сказать, по его воле взошел на первую ступень той лестницы, которая вела в так называемое образованное общество, то есть в лучшую жизнь. Но мой внутренний голос подсказывал мне, что тут мне было не место, тут, по всем причинам, я был чужим, и меня ждал неизбежный провал. Но те, кому в этой гимназии было место — а такими оказались почти все, поступившие туда, — сразу почувствовали себя как дома, мне же ни гимназия, ни это здание, ни все, что там происходило, никогда не могло стать близким и сделаться родным домом, наоборот, все тут противоречило этому понятию. Мой дед, бабушка, да и моя мать гордились мной, радовались, что я хожу в гимназию, что меня приняли туда, где, по всеобщему мнению, через восемь лет из недочеловека сделают человека образованного, исключительного, выдающегося, необыкновенного, во всяком случае, не рядового, и они не скрывали эту свою гордость, тогда как я сам был глубоко убежден, что зря поступил в гимназию, что мне, по моему характеру, это совершенно противопоказано и гимназия явно не для меня. А ведь именно мой дед должен был это понять, потому что сам меня воспитал по-иному, сделал меня непригодным для школьной муштры, как же я мог теперь вдруг почувствовать себя хорошо в такой гимназии, когда на самом деле дед только и учил меня всю жизнь, настоятельно внушая мне, что эти стандартные учебные заведения вообще совершенно неприемлемы. А он был единственным в мире учителем, которого я признавал и во многих отношениях признаю до сих пор. И то, что дед решился отдать меня в жертву этой самой гимназии, да еще в Зальцбурге, я, его внук, мог воспринимать только как предательство, но я всегда слушался указаний своего деда, всегда повиновался всем его приказаниям, он был единственным человеком, которому я беспрекословно подчинялся, чьи приказы беспрекословно выполнял. Но он поступил непоследовательно, когда отправил меня в Зальцбург, в интернат, и сначала послал в среднюю школу, потом — в гимназию, но за всю жизнь он только в данном случае поступил так непоследовательно, однако именно этот его непоследовательный поступок оттого так и потряс меня, его внука, потому что я с такой непоследовательностью столкнулся впервые в жизни, и это, конечно, травмировало меня, особенно потому, что такой поступок шел совершенно вразрез с образом мыслей моего деда, вразрез со всем моим представлением о нем, я не понимал, что он просто поддался мечте всей своей жизни. Но он еще успел при жизни с горечью и болью осознать свою ошибку. Если бы я учился в Зекирхене, около озера Валлер, или в Траунштайне в народной школе, мне бы это никакого вреда не принесло, потому что я жил бы около деда, под его разумным руководством, и эти народные школы вообще не оказали бы на меня никакого влияния, я мог бы легко, без малейшего вреда для себя проходить курс, даже заочно, но дед внезапно изменил свое отношение к моей учебе, он решил, что мне необходимо перейти в среднюю школу, и это его решение очень мне повредило, попросту говоря, испортило мне всю жизнь. Да, дед был полон таких противоречий. Я чувствовал, что преподаватели сами были несчастные, нищие духом существа, что же они могли мне дать? Преподаватели сами были людьми неуверенными в себе, несведущими, ограниченными; спрашивается — какую хоть самомалейшую пользу могли мне принести их уроки? Более десяти лет мой дед учил меня разбираться в любом человеке, теперь я мог на практике применять эту его науку, и выводы я делал ужасающие. Чему могли научить меня эти люди, которые, с одной стороны, вечно тряслись от страха перед директором, неким Шницером, с другой — всю жизнь боялись за свою семью, прикованные к ней как каторжники, потому и мои отношения с ними, по существу, сводилось к взаимному презрению, к непрестанным наказаниям, и я настолько к этому привык, что и не разбирался — справедливо меня наказывали или нет, все равно я постоянно, всей душой чувствовал себя униженным и оскорбленным. Я презирал своих преподавателей и, чем дальше, тем больше ненавидел их, потому что все их старания, сводились к тому, чтобы ежедневно бессовестно выливать мне на голову содержимое огромного вонючего сосуда, который назывался «кладезем знания» и содержал смердящее гнилье исторического мусора, причем педагогов ни на йоту не интересовало, как все это воспринимается учениками. Совершенно автоматически, используя со своей широко известной тупостью все широко известные приемы, они, как им и было негласно предписано высоким начальством, разлагали и разрушали своими поучениями еще детские души своих учеников. В сущности, эти преподаватели были просто больными, носителями заразы, эта зараза и коренилась в их преподавательской деятельности, потому что только тупицы и слабоумные могли учительствовать там, где их заставляли ежедневно выливать на головы своим жертвам всю тупость, всю заразу, точнее говоря, все столетиями прогнившие сведения, которыми под видом образования заражают и насмерть душат мысли каждого ученика. Во всех школах, и особенно в старших классах так называемых средних школ, нрав и характер каждого школьника превращается в безнравственность, в бесхарактерность, потому что мальчика беспрерывно пичкают всякой бессмысленной и бесполезной гнилью, и когда приходится иметь дело с теми, кто воспитан в так называемых старших классах средней школы, мы видим не людей, а нелюдей, настолько погубила их эта средняя школа, так называемая гимназия, особенно эта самая гимназия, она-то