Я слышу только врача, от сестер — ни звука; потом опять: вдох, выдох, задержите дыхание, выдох, вдох; я уже привык к этим указаниям, я хочу выполнять их правильно, мне это удается. Но внезапно я ощущаю слабость, слабею все больше, и тут вдруг у меня возникает чувство, будто из моего тела вытекла вся кровь, — в то же мгновение сестры отпускают мои запястья, мои руки падают, и я слышу, как у главврача вырывается: «Матерь Божия!», инструменты падают на пол, аппараты гремят. Я сейчас умру, думаю я, — все, кончено. Потом опять чувствую, как что — то дергает у меня в плече — глухо, небольно; все делается очень грубо, но — небольно; я опять могу дышать, я — мне теперь ясно — сколько-то времени не дышал, но я опять здесь, все идет на поправку, я спасен. Дышите спокойно, слышу я, совсем спокойный вдох, потом опять: выдох, задержите дыхание, выдох, вдох, выдох. Операция заканчивается. Ремни на моих запястьях расстегивают, меня приподнимают, осторожно, очень медленно, я опять слышу главврача с его тихо, очень тихо, мои ноги освобождают от пут, и они свешиваются вниз, как я вижу, я вижу это не дольше мгновения, пока две сестры помогают мне принять сидячее положение. С открытой раны, которую я не могу видеть, свисают мне на грудь несколько металлических зажимов, стерилизационный аппарат придвинулся ближе. Потом меня опять укладывают, накрывают простынкой лицо, чтобы я ничего не видел, зашивают рану. На полу я успел разглядеть литры пролитой крови, напитавшиеся кровью марлевые салфетки и клочки ваты. Что же произошло? Что-то явно произошло. Но я выкарабкался, думаю я. Мне снимают с лица простынку, укладывают меня на каталку и отвозят обратно в легочный барак — я по-прежнему нахожусь в полусне, вижу только тени, впечатления мои неотчетливы. Операция уже позади, думаю я, лежа в своей постели у окна, и засыпаю. Вскоре после того, как я проснулся, появился главврач — миновало уже полдня, наступило время обеда — и сказал, что все получилось удачно, не было ничего непредвиденного; слово ничего он произнес с особым нажимом, я и сегодня слышу это ничего. Но ведь что — то все же случилось, думал я тогда, думаю и сегодня. Однако я выкарабкался, я выдержал свою первую операцию, мой диафрагмальный нерв раздавили, и уже через неделю можно было накладывать пневмоперитонеум, потому что рана неожиданно быстро затянулась — хотя раньше, по моим наблюдениям, открытые раны на моем теле заживали всегда очень медленно и при условии соблюдения крайне сложного режима. Теперь мне всадят в середину брюха иглу, на два пальца выше пупка, и вкачают в меня как можно больше воздуха, чтобы мои легкие сжались и каверна в нижней части правого легкого могла зарасти. Не могу сказать, что я был к этому подготовлен, я внезапно проникся страхом перед пневмоперитонеумом. Я попросил заведующего отделением, который должен был наложить мне пневмо, ввести меня в курс дела, и его объяснение оказалось таким простым, как если бы речь шла о накачивании велосипедной шины; да и говорил он совершенно обыкновенным, непатетическим тоном, как все врачи его ранга говорят об ужаснейших и неприятнейших вещах, которые им представляются вещами абсолютно обыденными. Заведующий отделением, между прочим, сказал мне, что в данный момент во всей Австрии имеется лишь пара-другая больных, которым накладывали такой пневмоперитонеум, и что он сам накладывал его всего три раза, но это не составило для него никаких трудностей — все оказалось в высшей степени просто. Я лежал на кровати у окна и наблюдал за раной на моей ключице, которая действительно заживала довольно быстро. Родные, в том числе брат и сестра, навещали меня, поскольку жили не слишком далеко, и рассказывали о борьбе мамы со смертью; конец все никак не наступал, они желали маминой смерти, так как не могли больше выносить ее муки, да и сама мама больше всего на свете хотела умереть. Я каждый раз просил передать маме привет, она тоже передавала приветы мне, и до моего сознания не доходило, в каком ужасном положении находились тогда мои близкие: они должны были оставлять смертельно больную маму, чтобы навестить меня в моем легочном бараке, и наоборот. Что они себя этим почти гробили, я по-настоящему понял только позже. Они хотели отвлечь меня от атмосферы легочного барака и притащили мне увесистую книжку, выбрав, к несчастью, «Сорок дней Муса — Дага» Верфеля; я пытался читать ее, но она мне быстро наскучила, к тому же я обнаружил, что, прочитав уже много страниц, так и не запомнил, о чем читаю, — все это ни в малейшей степени не интересовало меня. Книга была, помимо прочего, слишком увесистой: я слишком ослаб, чтобы держать ее в руках. Так что она без пользы пылилась на моей тумбочке. Бессловесный и неподвижный (большую часть времени), я с возрастающим интересом рассматривал потолок палаты и давал волю своей фантазии. В конечном счете, как ни крути, меня ждет Графенхоф, думал я, зато теперь я вернусь туда при совершенно иных обстоятельствах, вернусь как всамделишный легочный больной, как человек с позитивным БК, как свой. Я пытался прояснить для себя свою ситуацию. Больных с пневмоперитонеумом в Графенхофе еще не бывало, это я знал, я вернусь в санаторий как уникальный пациент, произведу сенсацию. Мое вторичное появление в Графенхофе в любом случае будет разительно отличаться от первого. Я представлял себе свое возвращение в Графенхоф: как все они вытаращат глаза, как будут реагировать на меня — пациенты и врачи. Они обманулись сами и в результате обманули меня — выпустили как здорового, хотя в действительности я был смертельно болен. Как же они после этого взглянут мне в глаза, что скажут? Я задавался вопросом: а как поведу себя я сам? Но — там будет видно. Разве врачи в моем случае не доказали свою некомпетентность? Я полностью зависел от них. Они же постоянно что-то усматривали, но не то, что было на самом деле. Или видели что-то, чего вообще не существовало. Они ничего не видели, хотя что-то было и наоборот. Когда мои родные навещали меня, они все время прикрывали нос и рот носовым платком, и при таких обстоятельствах общаться с ними было непросто. В чем же состояло это общение? Как у тебя дела? — спрашивали они. Как мама? — спрашивал я. О деде, покоившемся в свежей могиле на максглановском кладбище, — деде, которому Католическая Церковь сперва вообще не желала предоставить никакого места для погребения и который в конце концов был похоронен в почетной могиле, выделенной городом, — мы вообще не осмеливались упоминать, так как боялись говорить о смерти как о чем-то окончательном, как о конце. Однажды серо-удушливым утром я отправился в хирургический корпус, где меня ждал заведующий отделением. Это был грузный плотно сбитый человек с большими руками. И ждал меня один, без помощников. Велел мне лечь на спину и чуть-чуть подождать. Он смазал чем-то мой живот выше пупка — и вдруг без предупреждения навалился на меня всем весом своего тела, молниеносно и с одного раза пробив брюшную стенку иглой. Потом удовлетворенно взглянул на меня, пробормотал слово удалось, и я услышал, как в мою утробу стал входить воздух — это продолжалось до тех пор, пока меня не накачали под завязку. Понятное дело, после окончания процедуры я не мог самостоятельно встать, меня положили на каталку, и сестра отвезла эту каталку обратно в барак. В моей медицинской карте рядом с датой наложения пневмоперитонеума теперь красовалась пометка: Пневмопер! — значит, и это уже было позади. Чтобы тебе наложили пневмоперитонеум — это считалось чем-то исключительным, чем-то из ряда вон выходящим, и я чувствовал и вел себя соответственно: каждому желающему объяснял, что такое пневмоперитонеум, и как его накладывают, и как к нему готовят. Я мог сообщить кое-что и о последствиях, знал и о связанных с этой процедурой опасностях. После первой инфильтрации газа введенный воздух распространился в моем теле повсюду, проник под кожу, подкожно поднялся до шеи, до подбородка, я думал, что вот-вот отдам концы, я чувствовал себя обманутым — обманутым подопытным кроликом, на котором испытывают новейший способ обмана. Оцепенело и молча принимал я в тот день своих родственников: я не мог с ними говорить. Покидая меня, они были еще в более угнетенном состоянии духа, чем когда пришли. Я выслушал их рассказ о состоянии мамы, но никак не отреагировал — им оставалось только повернуться и уйти. Регулярно — приблизительно раз в две недели — процедура пробивания моего брюха повторялась, и меня подкачивали в соответствии с точными расчетами, все таким же неприятным образом: то есть я хотя и приходил на процедуру своими ногами, но обратно меня отвозили на каталке. Каждый раз, когда меня везли обратно по проходам между легочными бараками, я думал, что мне крупно повезло: все-таки у меня был