Выбрать главу
Да и моему деду пришлось пережить немало обид и от разных зальцбургских жителей, и от своих родственников, потому и мне никак нельзя было ходить к ним, правда, случались всякие поводы для того, чтобы туда зайти, но в конце концов важнее была та единственная причина, из-за которой нельзя было туда ходить и вообще связываться с этими родственниками; да и просто я не мог себе позволить общаться с теми, в чьих душах уже не осталось ни одного теплого, человеческого чувства — все было вытравлено холодной, бесчеловечно, мертвящей атмосферой нашего города. Уже мой дед был глубоко разочарован в этих своих зальцбургских родственниках, обманут ими, они всегда во всем его предавали, из-за них он был глубоко несчастен: в самое тяжелое время, когда еще студентом он попал в безвыходное положение, и позже, когда он потерпел полный крах за границей и, вернувшись на родину, как я сейчас понимаю и подтверждаю, оказался совершенно в жутком и жалком состоянии, все его родственники и сограждане оклеветали его и окончательно доконали, изничтожили. Когда он умер, началась дикая история, очень печальная, со смехотворной, нелепой развязкой, и очень характерная для тогдашних заправил да и для всех жителей города: десять дней тело моего деда лежало в гробу у Максгланского кладбища, но священник максгланской церкви не разрешал хоронить его, потому что дед жил в гражданском, а не в церковном браке, и чего только не делала его вдова, моя бабушка, вместе с сыном — они прилагали просто нечеловеческие усилия, чтобы добиться разрешения похоронить дедушку именно там, где полагалось, то есть на Максгланском кладбище, именно там, где хотел сам дедушка, но разрешения не давали. И не только на этом кладбище — ни на одном кладбище нашего города нельзя было добиться разрешения, кроме коммунального, ненавистного деду кладбища, ни одно католическое кладбище деда не принимало, сколько бабушка с сыном ни ходили и ни просили, чтобы деда наконец схоронили; никто не разрешал, потому, что дед не состоял в церковном браке. И ведь это было в 1949 году! И только когда мой дядюшка, сын деда, пошел к архиепископу и заявил, что он возьмет тело своего отца и моего деда, которое уже было тронуто тлением и не принято ни одним католическим кладбищем, и поставит гроб у самого входа в его, архиепископа, дворец, только тогда архиепископ выдал разрешение похоронить моего деда на Максгланском кладбище. Сам я не мог быть на похоронах — вероятно, самых грустных, какие бывали в нашем городе, и, как мне рассказывали, прошли они с тысячей всяких нелепейших затруднений; в это время я лежал в больнице с тяжелейшим воспалением легких. Теперь могила моего деда окружена, как говорится, почетом. Наш город изгонял, выталкивал всех инакомыслящих, всех, чей образ мыслей был тут непонятен, когда они откуда-нибудь возвращались, их не принимали обратно ни на каких условиях; я пережил в этом городе столько горя, столько страхов, столько по-настоящему смертельных опасностей, видел столько подлости, что возненавидел его; в сущности, он для меня до сих пор невыносим, и утверждать противное — значит лгать, лицемерить и подтасовывать факты, и то, что я пишу, необходимо записать именно теперь, а не позже, именно в ту минуту, когда у меня есть возможность непредвзято вернуться к прошлому, восстановить то, что было в детстве, в юности, особенно в дни моих зальцбургских школьных занятий, описать прошлые события добросовестно, честно и нелицеприятно; и надо воспользоваться этой возможностью именно в данное время, рассказать всю правду, восстановить, воскресить прошлое, его истинную сущность, потому что слишком легко именно сейчас, в наше время, впасть в привычку приукрашивать прошлое, смягчать его, но для меня то время, когда я учился, кончал школу, было каким угодно, только не светлым, не легким, переносимым — словом, не тем временем, которое я мог бы сейчас приукрасить и простить. Этот город всегда был моим мучителем, он просто не допускал, чтобы я, и ребенком и юношей, испытал радость, счастье, уют, никогда этот город не был таким, как о нем обычно принято говорить — то ли из деловых соображений или просто от безответственности, — что тут, в этом городе, человек, особенно в молодости, защищен от всего, растет в целости и сохранности, что он счастлив и весел; а я по пальцам могу пересчитать, сколько раз я и вправду чувствовал себя веселым и счастливым в этом городе, да и расплачивался я за эти минуты дорогой ценой. И виной было не только то злосчастное время, война, разруха, и не только люди, жившие в этой разрухе, готовые изничтожить и себя, и все окружающее, и любого человека, виной было не только падение Германии, не только тьма, поглотившая Европу, не только то время, которое и я могу считать самым темным, самым мучительным во всех отношениях временем своей жизни, и не только оттого, что при моей повышенной чуткости, роковой восприимчивости мрака, окружавшего меня, и в людях и в природе, я ощущал все особенно сильно, — дело тут было и есть до сих пор в том, что весь дух этого города — не только для меня — смертельный дух, земля его для меня — и не только для меня — губительная, смертельная земля. И красота этого города, этого ландшафта, о котором говорит весь мир — говорит бездумно и к тому же в непозволительном тоне, — эта красота и есть самая губительная зараза на этой губительной земле; и тут всех людей, которые прикованы к этим местам с самого рождения или не по своей вине связаны с ними навеки, — всех душит эта всемирно прославленная красота. Именно такая, всемирно прославленная красота, вместе с таким нечеловечески-губительным климатом, смертельна для человека. И все же именно здесь, на этой губительной земле, где я родился, я чувствую себя дома, в этом (смертельном) городе, в этой (смертельной) местности я больше дома, чем где бы то ни было; и когда я прохожу по этому городу, уверенный, что ему нет до меня дела, потому что мне до него нет никакого дела и я уже давным-давно никакого дела с ним иметь не желаю, все во мне — и со мной — от него, и я с этим городом связан на всю жизнь, пусть мучительно — и все же неразрывно. Ибо, в сущности, все во мне рождено этим городом, этим краем, это легко проследить, установить. И пусть я могу делать что хочу, поступать как хочу, все равно я всегда осознаю это и с каждым днем сознаю все сильней, и когда-нибудь я почувствую эту связь с такой силой, что она меня погубит, оттого что во мне все подчинено, все возникло от родства с этим городом. Но то, что я могу теперь выносить, то, чем теперь без всяких околичностей я могу пренебречь, я тогда, в детстве, в школьные годы, ни переносить не мог, ни пренебречь ничем не умел, и сейчас я рассказываю о том состоянии беспомощности и полного бессилия, в каком жил тот мальчик, а в этом беззащитном возрасте каждый человек испытывал и свое бессилие, и свою полную беспомощность. В те времена человек мог почти совсем пасть духом, но никому на свете не приходило в голову, что этот душевный мрак, душевное опустошение, этот полный упадок сил были настоящим душевным заболеванием, смертельно опасной болезнью, но никто этого не видел, никто не старался что-то сделать. И я тогда, с одной стороны, был предоставлен сам себе и в интернате и в школе и — что хуже всего — подчинен самодуру Грюнкранцу и его помощникам, с другой стороны, меня угнетала не только та жестокая жизнь военного времени, но и рожденная этим временем неприязнь ко мне со стороны моих родных; и оттого, что такой юнец нигде в этом городе не мог найти хоть какую-нибудь защиту, он становился совсем несчастным, и у него была только одна надежда: может быть, закроют интернат — об этом уже заговорили после второй бомбардировки, — но закрыли интернат чуть ли не после четвертого или пятого налета. А меня сразу после третьего налета бабушка забрала из интерната и отвезла к себе в деревню, сами они собственными глазами видели этот третий, самый страшный налет на город; их дом в Эттендорфе, близ Траунштайна, стоял в безопасном месте, в тридцати шести километрах от города, и они потом узнали, какие страшные разрушения произвел этот налет. Во время его была полностью разрушена старая галерея на рынке, средневековая постройка, с огромными сводами, стоявшая прямо напротив интерната, а в тот момент, когда она обрушилась, я был, неизвестно почему, не в штольнях, а в погребе интерната, вместе с Грюнкранцем и его женой. И то, что мы вышли из погреба наверх живыми, можно считать просто