Мечты эти не требовали от Любы ни нравственных усилий, ни духовного напряжения. Они, в общем-то, легко исполнялись, хотя и менялись вместе с быстротекущей модой: эстампы, торшеры, пластиковая химия, потом самовары и домотканые дорожки, затем дорогие, не совсем удобные, но непременно одношерстные мебельные гарнитуры и стеллажи, забиваемые нечитаными книгами. От прошлого оставался лишь старый рояль, чистый голос которого надламывался отнюдь не на классических мелодиях… На всем этом, и даже на том, что муж у Любы «такой талантливый, такой непохожий на всех остальных!», лежал определенный и, кажется, уже не всегда осуждаемый широким общественным мнением отпечаток ненасытного потребительства. Притерпелись.
На фоне пластикового бытия, голой рационализации жизни, неестественным, точнее — противоестественным образом коснувшейся даже жизни детей, что особенно остро чувствует и переживает Медведев, человек без прошлого, без духовных связей с народом, — это человек без корней, человек без настоящего и будущего. Нет нравственных тормозов — нет самой нравственности, внутренне одерживающей и облагораживающей человека силы, сообщающей его помыслам и поступкам совестливое и созидательное начало. Оттого-то так легко пала Люба, оттого и Париж заразил ее злобой и агрессивностью, прорывавшейся во внезапных вспышках, унизительных для Медведева. Последнее, впрочем, закономерно: страдает больше не тот, кто вершит зло, а тот, кто понимает, что есть зло.
Кажется, А. Герцену принадлежит мысль о том, что тинистый слой мещан не определяет судьбу нации. Не из этого ли исходил А. Чехов, всю жизнь разоблачая мещанство, срывая с него одежды пристойности, но главным и преимущественным образом высмеивая? Однако же вот выходит, и до сих пор не разоблачил, не сорвал, не высмеял… Конечно, неверно было бы обвинять Чехова в грехах нынешнего мещанства — теперь оно совсем другое. Но иногда говорят, что от Чехова пошло некое снисходительное, полуусмешливое, отчасти даже и легковесное отношение к пороку, достойному каленого железа. Действительно, есть в такой иронии обратная сторона, на которую мы, перешагнувшие лестницу сословий, как-то не обращаем внимания, не придаем ей значения. Может быть, это следует назвать обратным эффектом, психологическим парадоксом, но высмеянные Чеховым пороки, легонько высеченные публично, публично же и осмеянные, именно через общий смех, через иронию общественного понимания как бы получали права гражданства. Оказывалось, над пороком можно смеяться, но его можно и иметь, недостаток становился словно бы извинительным, от него не требовалось избавляться.
Это а-ля «чеховское» влияние надолго останется в литературе, оно и до сих пор дает себя знать томами и томами антимещанской прозы, с какой-то благополучной незаметностью перешедшей в разряд так называемой бытовой прозы. Дело доходит, действительно, до смешного, когда современный мещанин описывается чуть ли не со слезами умиления. Если же говорить серьезно, то литература утеряла, за редким исключением, утратила критический подход, критическое отношение к мещанству. Штампуя стереотипы, она непроизвольно закрепляет жизненные права и принципы мещанства.
Есть ли и в чем принципиальная новизна в изображении мещанства В. Беловым? В том, прежде всего, что он критически осмыслил и вскрыл деструктивную сущность современного мещанства, представляющую большую, чем мы думаем, опасность как для одной, отдельно взятой личности, так и для общества в целом. В. Белов и увидел, и показал, что современным мещанством можно манипулировать. Открытие, достойное и художника, и философа! И именно поэтому писатель не рассматривает мещанство как самостоятельно антиобщественное явление — с чем литература уже свыклась, — он рассматривает мещанство как проявление материального, социального, духовного и идеологического противоборства двух систем, как неотъемлемую составную часть мирового зла. Зла, о котором жаждущий справедливости Иванов говорил: «Существует могучая, целеустремленная, злая и тайная сила… И мало кто сознательно выступает против нее.»
Героями В. Белова мировое зло осмысливается и в житейском, и в философском плане. Оно предстает на страницах романа и в абстрактных категориях, ассоциируясь по общепринятой в мировом искусстве символике с дьяволом, темной бесовской силой, искушающей человека; и в болевой для народа конкретике свершений, уже не всегда поправимых, с горестными, увы, и печальными для судеб нации и Отечества последствиями, и в конкретных носителях зла: весьма колоритен в этом смысле прозванный «идущим впереди» Миша Бриш — образ поистине разрушительной силы.