Я же, та, для которой повседневная жизнь всегда казалась чем-то неинтересным, чуждым, существовавшая только своими фантазиями и творческими порывами, неожиданно единственная из всех умудрилась родить ребенка. Если, конечно, это слово было применимо ко мне, учитывая мои взаимоотношения с дочерью.
Я могла бы сказать, что люблю Сандру больше жизни – но в этом была бы режущая слух неточность, та самая едва уловимая фальшь, от которой всегда так передергивался отец Сандры, Генри Кавендиш. И нет, не потому, что я люблю ее меньше, а потому, что саму жизнь я как раз люблю не слишком. И в мире существует множество вещей, которые я люблю больше, чем жизнь. По отношению к Сандре это сравнение неприменимо. Скажем, мои чувства к ней – самые сильные из всех, что мне доводилось когда-либо испытывать. Это пугает, сбивает с ног – такая сила безусловной любви. Рожая ребенка, ты словно сам своими руками вышиваешь у себя на спине, между лопаток, метку в том месте, куда враг сможет вогнать в тебя стрелу. Создаешь такую зону уязвимости, которую не защитить ничем. Все это верно.
Однако обстоятельства сложились таким образом, что мы с Сандрой так и не стали близки по-настоящему. Я мчусь к ней отовсюду, из каждого уголка света, куда заносит меня бродяжья натура, спешу, предвкушаю скорую встречу. Я искренне восхищаюсь ею – ее не по-юношески зрелыми суждениями, ее аристократичной красотой, ее выдержкой и цельностью. Я постоянно на связи с ней, не проходит и вечера, чтобы мы не поговорили по скайпу или хотя бы не обменялись парой реплик в вотсапе. Но никогда, никогда она не бывает со мной так беспечно счастлива и свободна, как была когда-то с Генри. Я знаю, что дочь меня уважает, всегда прислушивается к моим суждениям, советуется, наверное, даже любит. И я благодарна судьбе за это, наверное, это самое большее, на что я могла рассчитывать.
Она выросла прекрасным разносторонним человеком. Умным, чутким, внимательным к людям, способным критически подходить к любой ситуации, к любому явлению. Но более всего поражает меня то, что она, кажется, стала настоящей британской аристократкой, каким-то образом впитала то, чего не могло в ней быть по рождению, – стать, манеры, выдержанность, истинную не нарочитую величавость. И английское высшее общество приняло ее, она, дочь иностранки, не пойми откуда свалившейся славянки, стала там своей. Моя дочь, моя Сашенька.
Больше всего на свете я боюсь за нее, и, умей я молиться, я бы, наверное, сутками отбивала лоб об пол, вымаливая для нее у богов легкую, яркую и счастливую судьбу. Но мне ли не знать, что никаких гарантий тут получить невозможно, вселенную не разжалобишь, не обведешь вокруг пальца, все сложится так, как должно было, а нам лишь остается копить силы, чтобы после каждого удара вновь подниматься, переводить дыхание и продолжать путь, надеясь, что и в самом конце его в нас хватит выдержки и решимости не изменить себе.
Я думаю об этом каждый раз, когда мы с Сандрой отправляемся на кладбище, расположенное у средневекового аббатства, и стоим, взявшись за руки, у простого белого камня, под которым покоится ее отец. Человек, хотя бы ненадолго подаривший мне дом. И дочь – лучшее, что было у меня в жизни. Не знаю, достойна ли я была таких подарков, но одно могу сказать точно – я всегда, до последней капли крови буду благодарна ему за это.
К нашему столику подходит официант, и пока Танька заказывает себе десерт, я подбираю какой-то валяющийся на подоконнике желтый бульварный журнал, начинаю листать и, увидев на одной из страниц нечеткий снимок, резко сворачиваю его и пытаюсь отбросить его обратно.
– Что там? – с любопытством спрашивает Кира.
– Ничего, – поспешно говорю я.
– Да что ты там увидела?
А Танька, отпустив официанта, машет рукой:
– Что, Брендона опять засняли с очередной бабой?
– Прости, – тихо говорю я, опуская глаза.
На фотографиях я действительно разглядела Танькиного мужа, валяющегося в шезлонге с какой-то длинноногой блондинкой.
– Да что там, – отмахивается Танька. – Если бы я впадала в истерику из-за каждой его пассии, меня бы уже давно в сумасшедший дом упекли. Я же понимаю, что, сколько бы он ни выпендривался, он никуда от меня не денется. Придет потом валяться в ногах и умолять не бросать его. И я не брошу. Потому что знаю, что без меня ему крышка.