Слышать такие речи от Таньки, нашей романтичной Таньки, некогда мечтавшей о любви, как в романах, мне по-прежнему странно. Однако что мы там понимали в те годы, когда так рассуждали о том, что правильно, что неправильно и какую любовь следует считать настоящей. Жизнь научила меня тому, что человеческие отношения – самая запутанная, самая неоднозначная система на свете. И сказать со стороны, кто и какой формой их окажется счастлив, невозможно.
Кто бы мог подумать, например, что из всех нас именно у циничной и меркантильной Киры сложится самый долгий, самый прочный, самый доверительный союз? Притом союз нетрадиционный, который, согласно стереотипам, считается заведомо обреченным на скорый провал.
Словно в подтверждение моим мыслям у Киры снова начинает звонить мобильник, она отвечает, и по тому, как неуловимо меняется в ту же секунду ее идеальное, почти не тронутое возрастом лицо, я понимаю, что звонит Марина. Кира, разумеется, не сюсюкает, не шепчет в трубку ласковые словечки – никакой подобной пошлости. Однако же по тому, как неуловимо смягчается абрис ее губ, как теплеют льдистого цвета глаза, не остается никаких сомнений в том, какое чувство связывает ее с этой маленькой черноволосой женщиной.
– А помните, – говорит вдруг Танька. Она только что прикончила шоколадное пирожное, и теперь, видимо, от резкого выброса сахара в кровь, ее тянет на сентиментальность. – Помните, Воробьевы горы? Тот наш первый рассвет взрослой жизни? Как мы мечтали о будущем? О том, что когда-нибудь все вместе будем работать над фильмом?
– Идиотки, – припечатывает Кира.
– Ну почему же? – возражаю я. – Еще не вечер. Какие наши годы? Вот закончу новый роман – и можно будет заняться экранизацией.
– Он же у тебя про Африку планируется, – смеется Кира. – Как думаешь, Тань, твой Брендон с правильным гримом за негра сойдет?
– Брендон? – хохочет ей в ответ Танька. – Он кого угодно сыграет, хоть эскимоса. А грим я сама могу – зря я, что ли, пять лет на художника училась.
– Точно! А мы с Мариной костюмами займемся, – не унимается Кира. – Только, чур, чтобы наш логотип – «Кир энд Мар» – шел в фильме двадцать пятым кадром.
– Значит, что же, – вторю им я. – Одинокий пожилой афроамериканец, переживший на родине душевную драму, приезжает в Африку и первым делом встречает…
– Сотрудника паспортного контроля, – вставляет Кира.
– Свою первую любовь, – возражает Танька.
– Самого себя, только на тридцать лет моложе, – заканчиваю я.
И мои подруги разражаются хохотом.
А у меня вдруг перехватывает дыхание. Вот так же когда-то беспечно хохотали мы на Воробьевых горах, встречая первый рассвет нашей взрослой жизни. А она, жизнь, лежала впереди и казалась такой огромной, непостижимой, бесконечной. И мы строили воздушные замки, возводили припорошенные розовыми юношескими мечтами немыслимые конструкции, фантазировали, дурачились, не зная еще, что время уже ведет свой счет. Что никогда не останавливающиеся часы отсчитывают секунды, минуты, приближая нас к неизбежному. Что сломанное однажды уже нельзя будет восстановить, что, свернув в определенный момент в сторону, ты никогда уже не сможешь вернуться обратно на тот же перекресток и переменить судьбу.
У каждой из нас теперь за плечами целая жизнь, у каждой свои боли, разочарования и победы. Все пронеслось, как миг, и давно осталось в прошлом то свежее летнее утро. Время летит вперед, не медлит, позволяя нам приспособиться к новым обстоятельствам, и мы бежим все быстрее в вечной погоне за ним.
Мыслимо ли было представить, что когда-нибудь нам будет пятьдесят, что, оглядываясь назад, мы будем поражаться тому, как быстро все прошло, как мимолетны оказались некоторые наши мечты и, напротив, как крепко вросли в бытие отдельные вроде бы случайные наши начинания. Что даже с самыми страшными потерями жизнь не заканчивается, и мы находим в себе силы снова и снова подниматься, переводить дыхание, утирать кровь с разбитого лица и идти вперед.
Могла ли я подумать когда-то, что мои актерские амбиции рассеются как дым и останутся лишь в далеких воспоминаниях. Что я переживу смерть любимого мужа и разлуку с дочерью. Что даже сейчас, в пятьдесят, так и не обрету нигде в мире места, которое смогу назвать своим домом, что бродяжья судьба будет нести меня по городам и весям, и я, после смерти Генри уже не верившая в то, что снова смогу писать, опять буду видеть за каждым встреченным в толпе человеком историю его жизни, новое начинание, новый сюжет? Что эта жажда – жажда писать, жажда творить – так и будет идти со мной рука об руку и заменит то, что для других называется «обычным человеческим счастьем»? А впрочем, к чему загадывать? Жизнь еще не кончена, мне еще будет шестьдесят, семьдесят, восемьдесят. Что-то еще маячит впереди, пока незримое, но уже существующее, уже нашедшее свое место на том огромном циферблате, где запечатлены все наши судьбы. И хочу я того или нет, оно однажды настигнет меня, потому что было бы слишком наивно и эгоцентрично считать, что мы сами хозяева своей жизни. Нет, все предопределено, все свершится в свое время, а нам лишь остается терпеливо этого ждать и принимать со смирением.