Но отец оказался настойчивее.
Он сейчас на пенсии, Павел Елизарович, майор милиции. На эту работу его посылала партия. Теперь его место занял сын. Он, молодой паренек, коммунист, пришел в милицию по комсомольскому набору. Кончил милицейскую школу, носит звание капитана.
Вот какие они, отец и сын Пономаревы.
Когда Галину Роталеву увели, Григорий задумался. Потом разразился целой тирадой:
— Вот ругают меня: возится много Пономарев, мягкий Пономарев. А с этой девчонкой, я уверен, никто еще ни разу по-людски не разговаривал. Вот и озлобилась. Уверен: если домой к ней заглянуть, не все там благополучно. Наверно, родители кормили, одевали — и только. А воспитывай кто угодно — школа, комсомол, милиция, в конце концов. Кто это сказал? Макаренко? Если, говорит, вы решили родить сына или дочь, но не собираетесь их воспитывать, то будьте любезны, предупредите общество, что вы желаете сделать такую гадость.
А мы что? Вы заметили — некрасивая она. Беду эту девчата очень сильно переживают. Те, что посмазливее, не беспокоятся: все равно найдут себе если не любовь, так хоть мужа. А эти вот, по дури-то молодой, уже в двадцать старухами себя считают, спешат-торопятся. А тут еще вы, литераторы да композиторы, огоньку подбавляете, песенки разные пишете. Из всех репродукторов, с пластинок только и слышишь: «Потому что на десять девчонок по статистике девять ребят». Спешите, мол, торопитесь! Песенка ничего, веселая, только девчатам откуда знать, что насчет девчонок и мальчишек статистика совсем другое говорит, что юмор в песне да шутка, они ведь очень серьезно мне эту самую песню цитируют.
Вот и пошла Галина к почтамту, под часы, «прошвырнуться»: авось кто-нибудь приметит. И приметили, и напоили, а как увидели, что от нее ничего такого не добьешься, бросили одну, на дороге, за городом. Так и получается у нее все наоборот. Не зря я ее спрашивал, что за парень с ней был. Вот он бы мне попался...
Я не считаю, что у нас, у милиции, только одна заповедь: поймать и посадить. Жизнь сложна, запутана. Давно сказано: борьба за нового человека, за коммунизм должна идти всюду. И функции тут у нас у всех одинаковые: воспитательные. Эти функции просто так не разделишь: ты — воспитывай, ты — карай.
Может, и впрямь он мягкий, этот деликатный, стеснительный Пономарев?
Рабочий день шел своим чередом. Следующей вошла Лучкова Ия Павловна. Глаза полны слез, на руках мальчонку трясет, Володьку. Григорий с ней сух, строг.
— Гражданка Лучкова, слова вы не сдержали, я предупреждал вас: если еще раз гулянку дома устроите, буду возбуждать дело о лишении вас прав материнства. Вот все документы на вас, я все оформил. Разбирать ходатайство милиции будет общественная комиссия вместе с районной прокуратурой.
Женщина по-прежнему молча трясет ребенка. Мальчишка уцепился ручонками за ее шею, глядит светлыми глазами, тянет: «Ма-ам! Пойдем до-мо-ой. Там конфета под койкой валяется». Пономарев вдруг резко встал и вышел.
И тогда женщина повернулась ко мне.
— Это что же, сразу и детей отбирать? Во как! Куда ни кинь — один клин, звери, а не люди. А спросили, как я живу? Семнадцать лет с мужем прожила, троих ему, кобелю, народила, не знала, что горюшко такое мне от него придет. А он вон шель-шевель, да к другой ушастал. Ему что? Утром видела его — рожу наел, в каракуле ходит. А мне — тридцать восемь рублей алиментов, вертись с ними как хошь. Да ведь и не было ничего вчера! Это сосед мой — н-ну, язва! — они с мужем дружки: я, говорит, все равно тебе устрою-сделаю! Вот и наврал на меня. А я чо? Они сами пьют, кажну ночь токо стукоток идет, поют-пляшут, а у меня шкафы ходуном ходят, горшки с цветами с окошек падают. Ой, детушки мои, кину все, под поезд брошусь. Я уж кидалась раз, да люди спасли, пожалели, окаянные... А для чо?
Я сидел обескураженный. Вернулся Григорий. Попробовал я что-то сказать ему: мол, так и так, не слишком ли он строг, помочь бы женщине.
— Ты чего это тут человеку наговорила? — обратился он к Лучковой. — Эх, мягко стелешь, да жестко спать. Это кто тебя не знает, так, может, и поверит. А я за эти пять лет всю твою жизнь по часам знаю. Ведь сколько муж с тобой намучился? Вон последний раз, когда ты спьяну дом спалила, ребятишек чуть не сожгла, помнишь? Вернулся он из недельной командировки, линию где-то опять по лесу тянул, сел на порог опаленный да так прямо и заплакал! А шоферов проезжих кто к тебе водил?
— Это я ему в отместку, за то, что к другой от меня ушел.
— Не ври, Павловна. Он потом уж себе женщину нашел, когда с тобой целый год промучился. А мужчине что ж, он в годах, ему одному не с руки, ему уход нужен. И про ребятишек не ври. Сколько они у тебя под замком насиделись, холодные, голодные, неухоженные? Зайду, бывало, в окошко гляну, а они ручонки тянут, кричат: «Ма-а-ма!». Лютый зверь ты им, да, может, и пуще того, прости ты меня за такие мои слова...
— Уж оставьте детей-то, доверьтесь последний раз.
— Ты преступников нам нарастишь, а мы потом распурхивайся с ними? От тебя уж дочь-то, Ангелина, совсем ушла, в интернате живет. И эти уйдут, как вырастут. Только боюсь, поздно будет: мало ли какими они станут, на такую-то мать глядючи? Ну да, словом, общественность, люди будут решать, как с тобой быть, только одно тебе скажу: детей твоих мы в обиду не дадим. Ступай.
Едва дверь захлопнулась, как вошел мужчина — опустившийся, но с некогда щегольскими «баками».
— Ну, Семен Иванович, упреждал я тебя: не гоняй сына с каждой получки за поллитровкой? Вчера посадили мы на пятнадцать суток сына-то твоего. Он ревел, Юрка! Посади, говорит, меня, товарищ капитан, спаси от отца, приткни куда-нибудь, не хочу я домой ворочаться, всю душу он нам вымотал, батяня-то. Вот и решили мы с директором завода одного, я лично к нему ходил: не дадим мы тебе Юрку, устроим на новую работу, в общежитие. Да ведь у тебя еще двое!
— Я вас уважаю, Григорий Павлович, все исполню, как скажете.
— Вот я тебя на карьер устроил, каменотесом приняли. Еле уговорил. Временно! Уж мог бы и попридержать себя. А опять жалуются — каждый день с водкой.
— Это галимотня... Брешут.
— Галиматья.
— Я и говорю: галимотня. Брешут. Я только с получки пью. Вроде рюмку-то с ноготок выпью — и опять с ума сошел. Отравлен, видать, я наскрозь. Помру скоро...
— Не помрешь. Ты еще много вреда наделаешь, если без тормозов тебя пустить! Вчера чуть не с ножом на меня, ладно, опомнился. Говоришь: уважаю. Раньше, верно, слушался, бросил пить-то. Телевизор купил, мебель, по-людски жить начал. Теперь опять все спустил, разгром в доме-то!
— Спьяну это я, если с ножом. Я вас уважаю, Григорий Павлович.
— Ты ведь всего на год старше меня, а погляди на себя в зеркало, на все пятьдесят тянешь.
Семен Бабыкин отворачивается, прячет лицо.
— Мимо тебя жизнь какая идет, а, Семен? А ведь вот-вот согнешься в три погибели — кто поможет? Дети бегут от тебя, как от землетрясения. Штрафую я тебя сегодня последний раз. Еще один дебош — в тюрьму посадим. Ты меня знаешь: я не скрываю от тебя, что буду делать. Согласен лечиться — могу ходатайствовать. Решай...
Бабыкин долго молчит. Потом муторно, кося, рот, плачет:
— Уж помогите, товарищ капитан, я вас очень уважаю, Григорий Павлович...
Наконец, входят последние — два подростка, Виктор Фаритошин и Славка Болтышев, ученики по столярному делу. Им надо заплатить штраф — по червонцу. За что?
— Шли по улице, навстречу прохожий, — рассказывает мне Григорий. — Решили познакомиться. Ну, а тот, знамо дело, не хочет. Ах, не хочешь? Получай! Вот и задержал я их.
И уже к ребятам:
— Вы совершили проступок, карающийся по Указу от 26 июля 1966 года штрафом в десять рублей. Пока легко отделались. А будет второй случай — учтем и эту вашу доблесть, и тогда получится до года заключения. Ясная перспектива?
— Ясная, — встает Фаритошин. — А на работе узнают?
— Непременно. Предупредим людей: пусть знают, что есть у вас такая необыкновенная склонность — на кулак надеяться.