— Мне так легче будет. — Да не сказала! И не прошептала, ты по губам прочел.
Она давно уже лежала, не вставала… А ведь родила она легко. И грудь младенец взял. Так прошло семь дней. А в ночь перед Воздвиженьем, когда тебе явился Изяслав, когда ты призывал на его голову все казни смертные, тогда то и случилось! Вот чем ты заплатил за тот венец, за бармы и за Место Отнее, за Киев. А может, вернись ты, князь, с первым гонцом или потом, уже на масленой, когда Коснячко уходил, когда по Подолу проскакали верховые, когда Стефан к тебе двинулся, да не дошел, а Болеслав и Изяслав стакнулись, то бы и ожила она, и поднялась! Так нет! Сидел, цеплялся! А теперь от Гимбута гонец: не сын ты мне, ты дочь мою сгубил, внуков отдай, а не отдашь, сам приду за ними. И что Литва?! Здесь, на Торгу, кричат: «Убил, околдовал, кровь отравил! Ромейский царь пообещал ему сестру свою, и соблазнился он, захотел стать как Всеволод, с ромеем породниться и нас ромею же продать! Волк он!»
Одна она молчала, не корила. Ты приходил, садился в головах, сидел как каменный. Она, не открывая глаз, искала твою руку и подносила к волосам своим, и ты их гладил, потом шею, волосы и снова шею, снова волосы, шея была тонкая, сухая, а волосы, как и прежде, мягкие, душистые. Гладил ты их, гладил, гладил. Но свет никогда не зажигал, зачем ей свет, если глаза ее всегда закрыты; а твои глаза — это твои! Князь — он на то и князь, чтобы никто не видел, какие у него глаза бывают в такие часы, а кто увидит — лучше бы ослеп! И сам ты, князь, как не ослеп в те дни, ведь ты тогда иссушил глаза свои! Воистину прав был отец, сказав: «Плачь, сын!», да где же слезы взять, когда не плачут камни, им, камням, не больно и не стыдно; камень, отринутый строителем, на то лишь и способен, чтоб давить…
И умерла она. Она лежала, ты сидел и гладил ее волосы и шею, снова волосы и снова шею. И зверь вдруг засмеялся, завизжал! А после заскулил, заныл. Вон сколько дней молчал, а тут…
Обмыли Анну, обрядили, снесли в собор, гроб стоял пред алтарем, и пели уже литию, стоял ты в черном рубище с непокрытой головой, сыновья уже простились с матерью, и тогда ты склонился к устам ее… Вдруг мальчонка, как потом дознались, тот самый Николай, которого ты, князь, привел из Менска и он здесь при Софии в служках был, закричал:
— Волк! Волк! Кровь пьет! — И взвыл, руки воздел.
Загудел народ! И хлынул врассыпную. Кивнул Бурна-та — кинулись в толпу хватать зачинщиков. Да встал народ стеной! И ты зло глянул!
Погребли ее, Альдону, Анну. А Николай сбежал; да ты и не искал его. Ты и на тризне не был, из храма вышел — и… Как жив тогда остался! А все Игнат. А может, это и зря, а может, был тогда твой срок, Всеслав, ведь что произошло потом, и вспоминать не хочется. На третий день явился Гимбутов боярин и сыновей забрал, ты не перечил. А на седьмой пришел Мстислав, привел с собой киян, черниговцев, переяславцев, прислал гонца, народ составил вече. А ты на вече не пошел, в Софии был, сорокоуст читали. Гонец же говорил, что Мстислав берет вас, полочан, под свою руку, покоритесь — будет тихо, не согласитесь — пожжет, как жег менян, порубит, как киян, и на том крест его, Мстиславов, он целовал и вы целуйте! Бурната, осерчав, крест у гонца отнял, оземь бросил, кричал, мол, нет им веры, Ярославичам, и гнал посла, и вече разделилось, смута началась, великий крик. Вызвали тебя, вышел ты, да говорить тебе не дали, только пуще крик поднялся, ударили в Зовун, а потом, вовсе озверев, сошлись на буевище — и в мечи. Вот какие были поминки по Альдоне! Город запылал! Открыли Лживые Ворота. Мстислав вошел.
И отступили вы на Торг, а там прямо к ладьям, подняли паруса. Мстислав же, разум потеряв, как был верхом, впереди всех, так и погнал коня прямо на сходни. И тут ты, князь, копьем его! Под шлем. В глаза его звериные! Упал Мстислав с коня в Полоту, в воду черную. А ты возликовал! Убил! Убил! Смеялся ты, кричал, сойти к нему хотел, еле удержали. Ушли вы вниз по Двине. Ты лежал под парусом, в небо смотрел, оно было чистое, ни облачка, пела душа. Да, не по-христиански это все…
Спасли его, Мстислава, отходили. Вышел он, Мстислав, на буевище, повелел звонить в Зовун, сошелся люд — и свершился над ними княжий суд! Голов порубили — гора была, рукой не дотянуться! И грамоту твою, твой ряд с Землей, Мстислав тогда порвал прилюдно. А после — пир в твоей, князь, гриднице.
Спали уже все, когда закричал Мстислав! С ложа вскочил, метался, мечом рубил, достать кого-то хотел, убить. Да разве домового кто убьет?! Только беду накличешь! Так оно и случилось. С утра пошел Мстислав в твою конюшню и самолично выколол твоим лошадям глаза, обрезал губы, уши отрубил. И как был в крови, пошел в Софию. И встал он перед алтарем, там, где ты с той поры всегда становишься… И долго он, Мстислав, молчал, смотрел, но не на Царские Врата, не на Спасителя, не на Софию даже — на Тирона. Шрам от твоего копья все больше наливался кровью. И неожиданно спросил: