Сперва Чеглок принимает ее за ребенка, судя по миниатюрному размеру, но потом понимает, что она постарше, ближе к нему по возрасту. Лицо сердечком загорело до темно-коричневого, будто она каждую свободную минутку проводит на солнце. Одета она в короткую юбку из черной кожи, ботинки до колен из мягкой кожи нормала, полированная костяная рукоятка ножа торчит из левого ботинка, черный джинсовый жакет, а под ним — свободная блузка, переливающаяся шелком. Волосы у нее стрижены ежиком и черны, как вороновы перья. Чеглок не удерживается от мысли, какое будет ощущение, если их потрогать — как от мягкого бархата? Но в пронзительных синих глазах, обрамленных сине-зелеными тенями, мягкости и близко нет.
— Что? — только и может выдавить он.
— Тебе перевести, птичьи твои мозги? — Она тычет в него указательным пальцем, с каждым словом поднося все ближе к голове Чеглока, и ноготь — как острие кинжала, измазанное кровью. — Смотри. Куда. Мать. Твою. Прешь.
Чеглок бормочет какие-то извинения; серо-синие перья гребня, рефлекторно распущенного, опадают под плетьми ее гнева и презрения.
— Да ну, с эйрами ругаться даже не смешно. — Тельпица отступает, закатывая глаза. — Вы, Шанс вас побери, слишком уж вежливые. — Она протягивает руку. — Давай, я не кусаюсь.
Он принимает протянутую руку, и тельпица поднимает его с земли.
— Никогда не привыкну, какие вы легкие, — восхищается она, оглядывая его и качая головой, едва доставая макушкой ему до живота. — Сколько ты весишь?
— Тридцать восемь фунтов. — Чеглок теребит конец цепочки в ухе. Он болезненно относится к своему весу, потому что это нижняя грань, более приличная женщине или ребенку, чем мужчине его возраста и роста, о чем Дербник и Кобчик не устают ему напоминать.
Тельпица присвистывает.
— Тридцать восемь! Я втрое тяжелее, а для тельпа я маленькая! Слушай, носовой платок есть?
Он таращится на нее, не понимая. Вопрос ни к селу ни к городу, тем более она тут же вытаскивает из кармана собственного жакета белый платок и протягивает ему, будто он должен этот платок взять. Какой-то диковинный обычай тельпов? Обмен платками? Кто вообще она такая?
— Нос вытри, — объясняет она. — У тебя кровь идет. Кажется, я тебя хорошо толкнула.
Но она явно не чувствует за собой вины.
Чеглок трогает нос — да, действительно, пальцы становятся красными. Хотя он привык к виду собственной крови, чувствительность его в этом смысле так же покрыта рубцами, как грудь и живот, руки и ноги, перекрещенные узором разрезов старых и новых, он ощущает, как поднимается тошнота в зобу, похмелье возвращается в своем праве: «Как, не забыл меня?»
— Ух ты! А я то всегда думала, что «позеленел» — это такое образное выражение.
— Извините, — бормочет он, вежливый до конца, ковыляет мимо нее к краю тротуара, сгибается пополам и выкладывает на улицу содержимое своего желудка.
— Оуууу! — звучит ее голос совсем рядом.
Он стонет от страдания и унижения и падает на колени, выворачиваемый наизнанку очередным спазмом.
— Ну-ну, — говорит она. — Даже не надо читать твои мысли, чтобы узнать, что у тебя было вчера на ужин.
— У… — он хватает ртом воздух, — …ходи!
— Еще чего! — доносится негодующий ответ. Рука подхватывает его под мышки и тянет вверх. — Вставай, летун.
— Оставь меня в покое.
Он дышит тяжело, надеясь, что спектакль окончен, но боясь, что это всего лишь антракт.
— Здесь нельзя сидеть.
Он нашаривает мех с водой, набирает теплой жидкости в рот и сплевывает в сточную канаву.
— Я не сижу. Я стою на коленях.
— Хочешь стоять на коленях? Иди в казино. — Она снова его тянет.
— Хватит меня дергать! Это назойливо. Вы очень назойливы.
— Это ты меня еще не видел, когда я назойлива.
Чеглок сердито оборачивается к своей мучительнице. Она ухмыляется в ответ, синие глаза искрятся весельем. Но за этим весельем — целеустремленность, которая заставляет Чеглока понять, что у него нет ни единого шанса. Кроме того, пока что он не забыл, где находятся он и те мьюты, что идут по улице и по тротуару. Одно дело смотреть на их ботинки и на грязные босые ноги рабов и разрисованные колеса экипажей, и совсем другое — ловить на себе неодобрительные взгляды, оценивающие это печальное зрелище: его самого. Вот так он и представляет здесь Эйрленд и Вафтинг, думается ему, и в нем вспыхивает стыд, пережигающий предохранитель злости. Может, не надо было вчера столько пить и курить, но эта чертова тельпица не имела права на него налетать вот так, как она налетела. Это она шла невнимательно, слишком погруженная в их дурацкую Сеть, чтобы замечать реальный мир.