— Э-э, брат, ты всегда был эстетом, теперь, вижу, стал эстетом блазированным. X-м, недаром моя Наташа от тебя без ума.
— Да, Николя, твоя Натали прекрасная жена. Она словно скользит во времени, годы ее не касаются... такая же юная, как десять лет тому. В ней так совершенно сочетаются — вкус, чуткость, мера — редкая у женщин триада.
Трубецкой чуть запнулся, смутился и тут же оживленно спросил:
— А где же старшие твои? Я одну только Катиш нынче видел.
— Ра-астут, — небрежно отвечал Белкин, делая вид, будто не заметил смущенье друга. — Колька, крестник твой, восемь лет ему, плутище великий. Наташа недавно разучивает с Натой (Ната с Колькой в Херсоне сейчас, у бабушки гостят) Священное писание. У Ноя было три сына: Сим, Хам, Иафет. Кто был отцом Сима, Хама и Иафета? — спрашивает у дочки, заметив, что Ната невнимательна. Та рта не успела раскрыть, а Колька: а что, разве у старика были сомнения на этот счет?
— В тебя, ерника, в тебя, — улыбнулся гость. — Что же касаемо меня... видишь: постарел, одряхлел, кудрей довременная проседь — пепел отгоревших страстей... и по-прежнему холост. Есть одна э-э несколько подержанная пери с грустными глазами и романтичной биографией. Когда сошлись, предупредила: у нее уже поздняя осень, но... грачи еще не улетели.
Но это пустое. А в Питере нынче в моде шутка-загадка: стоит комод, на комоде бегемот, на бегемоте обормот. Ну? Не знаешь, конечно. Это новый памятник Александру III на Знаменской площади. Кстати, скульптор — мой двоюродный брат, Паоло Трубецкой — из итальянской веточки нашего фамильного баобаба.
— Как же, как же — читал. Памятник венценосному Микуле Селяниновичу?
— Ему, Топтыгину 3-му. А в остальном Северная Пальмира та же: изысканные журфиксы, красивые дамы, мерцанье брильянтов, лощеные штрюки в тугих воротничках, раззолоченные флигель-адъютанты, целованье ручек. И где-то наверху, в мороке белых ночей — мене, текел, перес{9} — на больном золоте закатного петербургского неба...
— Ага! Вот теперь, Мишель, снова узнаю в тебе Зоила. Но неужель так хреновато наверху? Неужто действительно гниет-подванивает головка наша? Али преувеличиваешь?
— Преувеличиваю?! — Трубецкой сардонически усмехнулся и грустно добавил: — Монтескье рек: к гибели идет та страна, где куртизанство приносит больше выгод, чем исполнение долга. Куртизанство! Ложь! Воровство — вплоть до министров!
— Эка невидаль! — беспечно усмехнулся Белкин. — Да на Руси Великой министры спокон веков крали! А она стояла и стоять будет! Было бы из-за чего отчаиваться! Вот ты послушай, что недавно я от одного матроса услышал... нет, нет, ты послушай только. Докладывает мне один кондуктор — шкура, надо сказать, порядочная — что-де в кубрике матрос один сказочки травит, а сказочки уж больно на агитацию смахивают. Я того матроса к себе: а ну, валяй всю сказку как есть — прощу тогда, мол. А он, Митрохин, растягивает свою веснушчатую рожу в масляный блин и божится расчаленным на Голгофе Иисусом, что все, как на духу, выдаст — знает ведь, мерзавец, я матросов никогда не обманываю. И выдал, представь себе! Поймали раз, говорит, министра Кривошея, что воровал уж очень; заставил его тут царь присягать, что больше воровать не станет. Для верности икону целовать заставил. Ну, он, министр, конечно, плачет, клянется, икону целует, а пока целовал, глядишь, главный-то брильянт, дорогой самый, и выкусил. Присягнул, домой ушел, а брильянтик-то за щекой! Ну как сказочка?.. Заметь, Кривошей — это же Кривошеий, Министр путей сообщения, уличенный Филипповым в казнокрадстве. Что мне прикажешь тут было делать? Ведь слово дал матросу! Обложил я этого Митрохина трехдечным муттером — и отпустил! Потребовал лишь впредь сказки баить лишь про серого козлика.
— Ну а он?
— Что — он?
— Митрошкин твой, послушался?
— Послушался. Теперь уже старший офицер «Днестра» фискалит: Митрохин про зверушек такое плетет... дураку ясно: серенький козлик — экс-премьер наш, Горемыкин, лиса Алиса — Александра Федоровна, а суслик — сам потентат наш августейший!
— Однако ракалья твой Митроха,- неодобрительно покачал головой князь.
— Согласен. Вот вернусь завтра с моря и спишу его во флотский экипаж, к чертовой матери! Только вот думаю порой: глас народа — глас божий.
— И все-таки, Николя, — задумчиво сказал князь, — я другое воровство разумел — как оно в петровские времена понималось: измена. Кое-кто из власть предержащих не прочь сегодня самой Россией торгонуть. Не тебе объяснять, что Германия теперь наш главный противник.