Интересно то, что ни в моем роду, ни в роду жены не было литераторов. И вдруг — писатель! Любопытно. Как-то я попытался поговорить с ним о литературе, но он отмахнулся. Может, и прав. Я ведь в этом смысле человек отсталый. Большая часть моей жизни прошла в палатках, над планшетами и профилями, на просеках с теодолитом, в глуши, где было не до книг. А он, как и его жена, знает и нашу и западную литературу, разбирается в музыке, в живописи. Поэтому, когда они собираются — они — это друзья моего сына и невестки: писатели, художники, композиторы, — я стараюсь уходить, чтобы не мешать им, да и не попасть в примитивы. А то еще и в «дикого предка», как иногда называют родителей.
Как-то я сказал сыну, когда гости ушли, что это неблагородно — так отзываться о тех, кто вспоил и вскормил.
— Что же делать, если папы и мамы недостаточно культурны, — ответил он.
— Но разве это дает право так оскорбительно их называть?
— Но они же не слышат.
— Значит, если и меня не будет при вашем разговоре, то и меня назовете «диким предком»?
— Ну что ты! Ты же уважаемый человек. Ветеран БАМа. К тому же на заслуженном отдыхе. Ты свое дело сделал. И не думай ни о чем. Отдыхай, — милостиво разрешил он мне.
— Что ж, когда-нибудь и ты будешь на заслуженном отдыхе и тогда вспомнишь меня.
— Для меня никогда не будет такого отдыха. Писатель — это вечный раб искусства. Таким рабом я буду всю жизнь, даже когда перешагну пенсионный порог. А ты, чем дома сидеть, навестил бы своих старых изыскателей. Выпил бы с ними по чаре зелена вина, ударился бы в воспоминания, а?
Это значит, что вечером он ждет гостей и хочет, чтобы я ушел.
Я гляжу в его глаза, но как они не похожи на те, какие были у него в детстве. Тогда в них лучились теплота и незамутненность души.
— Как с квартирой? — спрашиваю я.
— Теперь уже скоро. Я стал рабочим секретарем, так что все задвигается куда быстрее. Даже есть серьезная надежда на трехкомнатную.
— А двухкомнатную дают?
— Да, но я отказался.
— Напрасно. Мы с матерью могли бы переехать в двухкомнатную, а эту вам оставить.
— Эта не идет ни в какое сравнение с той, какую я теперь вышибаю. Та в старом доме, где стены в полметра, наглухо отгораживают от всего.
— Балует вас советская власть.
— Не всех, далеко не всех. К тому же писателю необходимо сосредоточиться, а для этого нужна тишина. Ну, а как все же насчет прогулки к старым друзьям?
— Ты сегодня ждешь молодых?
— Да. Контакты в наше время — великая вещь.
— Я мог бы сидеть в своей комнате.
— Нет-нет, уже одно то, что ты будешь сидеть за стеной, тем более звукопроницаемой, свяжет нас. Так что уж пожалуйста, а?
— Хорошо. Когда же мне прийти?
— Думаю, часам к двенадцати все закончим.
— А что все?
— Ну, дела. Мы собираемся не песни петь и не танцевать. Есть кое-что поважнее.
— А куда ты мать направишь?
— Когда она приготовит закуски, уйдет к тете Анне.
— Ну, что ж, видимо, это тоже входит в нравственную норму.
— Что?
— Ничего.
— Ну, папа, все в порядке. О чем ты?
— Ладно, ладно. Ухожу.
— Тогда о’кей!
Я заглядываю в кухню.
— Ухожу к Табакову! — говорю я жене.
— Будь осторожен! — такими словами она всегда провожала меня в экспедиции. Теперь у нее это по привычке. И привстает на цыпочки, чтобы поцеловать. И тут же, раскрасневшаяся от плиты и кулинарных хлопот, возвращается, к своим делам.
Пожалуй, следовало бы предварительно позвонить Табакову — дома ли, но я сознательно этого не делаю. Мне ведь все равно деваться некуда. Так что если его нет дома, то часа два я убью на дорогу туда и обратно, да схожу в кино на какой-нибудь двухсерийный, и приду как раз к двенадцати.