Потом Форстер снова его увидел. После того, как Майнц заняли французы. Ворота узилищ распахнулись, и заключенные вышли на свободу. Петер Шридде походил теперь на свою тень. Он избежал виселицы и, по понятиям Форстера, должен был бы вернуться сильным и отважным, как Прометей. Однако неукротимый дух его и несгибаемая сила, казалось, навеки иссякли, гордый дух был сломлен. Его пытали в подвалах, чтобы вырвать имена единомышленников. Но ничего — ни слова, ни стона, ни проклятья не пропустили наружу его плотно стиснутые зубы. А вот теперь он смотрел на все вялыми, равнодушными глазами. Освободители его о чем-то спрашивали, но он не отвечал. Тело его будто высохло, когда-то геркулесовая фигура превратилась в скелет. Длинные, спутавшиеся волосы и густая, кишащая вшами борода изменили его облик до неузнаваемости; в тех местах, где еще недавно были кандалы и цепи, зияли кровоточащие раны, в которых кишели черви.
Форстер впился глазами в этого человека с ужасом, содроганием и жалостью, но долго не выдержал и вынужден был отвернуться. Попросив Ведекинда взять его под свое врачебное покровительство, он затем предложил Шридде занять после выздоровления место в майнцском якобинском клубе.
Наконец Шридде пошевелил губами. С большим трудом он выдавил из себя: «Что… с… Тиной?»
Не с тех ли пор… Да, пожалуй, с этого мгновенья Форстер знал, что ему делать, чтобы оправдать возложенные на него надежды. Основать республику. Это прежде всего. Провозгласить свободное государство посреди этого множества мелких княжеств и государств, кишащих — как ему теперь казалось — в мощной бороде народа подобно насекомым-паразитам. Германии все одно больше не было, а если и была, то истекала гноем, копившимся в сотнях ее нарывов. Надо штурмом взять эти крепости насилия и подавления! Мир хижинам — война дворцам! Во имя Шридде и ему подобных… Они будут избавлены от нищеты и смогут шагнуть в более человечное будущее только в том случае, если будут созданы условия общественной жизни, предуказанные французами. А если это творение, республика, рассчитывает продержаться, то она должна прибегнуть к защите французского оружия.
Такова была логика, железный закон революции, с которым можно было либо победить, либо пасть, но которому, во всяком случае, следовало присягнуть. Третьего не дано. Потому-то с такой решимостью заявил он в марте перед конвентом в Майнце: «Поймите, друзья, что занимается совершенно новый период в истории рода людского — период столь же важный, как тот, что начался тысяча восемьсот лет назад, когда двинулось в путь наше летосчисление… Вы одним ударом покончили с тиранией в рейнско-немецких пределах, водрузив знамя народной независимости на освобожденном берегу Рейна. Первый шаг сделан, за ним должен последовать и второй… Скажите же свое решительное слово: свободные немцы и свободные франки должны стать отныне нерасторжимо единым народом!»
Глава шестая
Вот, взвалив тяжесть себе на плечи,
я бреду по колено в пыли, и в голове
моей нет мыслей, кроме: ты должен
идти, пока хватит сил, а там уж все
кончится само собой.
Время текло. Болезнь его длилась уже вторую неделю. Больше всего он ненавидел длинные вечера, унылые и одинокие, когда, устав за день, не мог ни читать, ни писать, но и спать тоже было нельзя — чтобы не обречь себя на бессонные муки ночью. Он уже сбился со счета дней, недавно введенный новый календарь усугублял путаницу, и какое сегодня было число — семнадцатое или восемнадцатое декабря по григорианскому календарю или же двадцать седьмое, також восьмое по новому, — он понять не мог. Вторник-септиди или среда-октиди? Час целый надобился ему, чтобы умыться, побриться, одеться. После чего он лежал, как написал Терезе, раздавленной мухой в кресле. Лежал, в бесплодном одиночестве своем предаваясь глоссам, как он их называл, потому что мысли точные и четкие, последовательно развивавшиеся и не терявшие почву под ногами, ему не давались вследствие изношенности всей машины, его тела.