«Послушайте, Хаупт, — сказал Форстер, — я бы хотел остаться один».
«Конечно, конечно. Только повторяю, артрит — серьезная штука. От него ужасные длительные боли…»
«Да. Никто не знает этого лучше меня».
«Вам надо считаться с этим, профессор, и в корне изменить свою жизнь. Нужно думать о болезни, то есть — о выздоровлении. А для этого требуется умеренность во всем. И что касается вина, и что касается революции. Волноваться нельзя совершенно. И очень рекомендую бальзам из Мекки. Приняв его, вы поймете, что все противоречия мира, в сущности, — одна сплошная гармония…»
Ну уж нет! Он не пьяница! И не бродяга перекати-поле.
«Подите вы прочь! — закричал он. — Прочь! Вот дверь. От вас я могу разболеться еще больше».
Насмерть перепуганный Хаупт выкатился с такой миной на лице, которая говорила: ну вот, этого и следовало ожидать.
И все же о нем говорили в Германии неправду, утверждая, будто он грубиян и задира, что-то вроде Робинзона, что длительное путешествие с Куком отучило его от хороших манер, сделало нечутким и неделикатным. Нет, просто он не выносил болтунов, шептунов, всякую придворную мразь, напудренную, да напомаженную, да распускающую хвост как павлины, все эти лизоблюды всегда были ему противны, еще и до путешествий, но, конечно, в походах он только укрепился в своем идеале естественного поведения. Потому-то, естественности и последовательности мышления ради, перессорился он под конец со всеми, кто был прежде ему близок, — с Кампе и Спенером, со своими издателями, и до сих пор он жалеет о том, что спустил тогда Гёте, когда тот стал хвастать своими познаниями в области естественных наук. И Каролина Бёмер его потом в этом упрекнула. Ведь он был единственным, кто бы мог сорвать с олимпийца его лавровый венок — листик за листиком. Вместо того и он, как и все прочие, только трусливо молчал.
Конечно, его сиятельство был противником куда более искушенным, чем только что Хаупт, но в своем упорстве относительно придуманных им схем в теории цвета, как и в противоборстве с Ньютоном, он был смешон не менее Хаупта, когда тот снисходительно рассуждал о Швейцарии или вот только что об этом бальзаме из Мекки…
Гёте тогда прибыл из Веймара в экипаже своего покровителя. От Гумбольдта, Шиллера и других он знал, что в Майнце есть дом, в котором собираются каждый вечер, чтобы испить хорошего вина и обсудить самые разнообразные духовные темы. Потому-то он объявился однажды у Форстеров, прежде успев побывать, конечно, у курфюрста и архиепископа, богатейшего христианского прелата и его метрессы, у знатных французских эмигрантов, у княгини из Монако, любовницы герцога Орлеанского.
Гёте прислал лакея в ливрее с изысканным букетом красных роз и безупречного слога запиской. Тереза приняла все это с надлежащей учтивостью, и с этого момента покой оставил ее: раскрасневшаяся, с лихорадочно блестящими глазами, она носилась по комнатам, отдавала распоряжения, мыла и скоблила там и тут сама, шпыняла даже и Губера, который в конце концов пристроился помогать на кухне.
Вот тогда-то впервые возникло у Форстера не слишком лестное мнение о своем госте, действительном тайном советнике, министре. Конечно, в Веймаре, куда они заезжали с Терезой во время свадебного путешествия, он их очаровал почтительным радушием, но ведь с тех пор прошло уже семь лет. Но даже и тогда в глубине души он отдал свои симпатии в значительно большей степени простому и честному Гердеру, чем закутавшемуся в свой шелковый кафтан, как в мантию пророка, автору «Вертера». А уж когда теперь они читали недавние его произведения, то единодушно пришли к выводу: упаси нас бог так вознестись, что уже и не замечаешь собственной пошлости.
С необыкновенной щедростью, будто в великий праздник, был накрыт стол. Форстер не протестовал. Пришли Ведекинды, Земмеринг со своей юной женой, уроженкой Франкфурта, которая знала мать Гёте и услаждала слух поэта родными звуками гессенского диалекта, Фердинанд Губер, конечно, и Каролина. Все были крайне напряжены в ожидании чего-то небывалого. И разве мог Форстер портить им такое настроение. Нет, он и не думал об этом, он только надеялся, что князь поэтов представляет себе ситуацию и постарается не разочаровать своих поклонников. Форстер поддался уговорам Терезы и согласился украсить комнаты и коридоры чучелами животных и гербариями, экзотическими коллекциями, привезенными из дальних странствий. Гёте, по слухам, был выдающимся знатоком естествознания, так что надо его порадовать.
Тот, однако, обнаружил столько приблизительности в своих познаниях, что Форстера это просто потрясло. Ну как вмешиваться, к примеру, в область физики, при том, что математика вызывает в тебе только раздражение и ты уничижительно именуешь ее «цифирней»? Ни о чем другом, кроме камней, костей и растений, гость вообще не пожелал разговаривать. Темы революции, например, бушевавшей в непосредственной близости отсюда, он старательно избегал, делая сразу недовольное и даже несколько испуганное лицо. Попросить его прочитать какие-либо новые стихотворения, коих он был все же мастер, также никто не решился. Губер попытался выдавить из себя имя, Шиллера да похвалить его отношение к философии Канта, но удостоился за это лишь ледяного взгляда Вот чужеземная флора и фауна, нашел гость, заслуживает куда больше интереса, чем это препирательство слов и оружия, которое ныне захлестнуло Европу. Ибо естествознание дает человеку действительное проникновение в замысел божий. С этими словами он согнулся над орхидеей, привлекшей его внимание, Dendrobium densiflorum. Форстер объяснил ему, что женщины на Яве делают из них венки на голову, на руки и шею.