Он растер грудь вытяжкой из исландского мха и выпил чаю с медом. На всякий пустяк ему требовались часы, если приходилось обслуживать себя самому.
В Вильне за ним ухаживала Тереза, когда он болел, и ее участие и любовь, да одно только ее присутствие действовали лучше всяких лекарств. Может ли он еще надеяться, что она когда-нибудь снова будет рядом и он обратится за помощью к ней?
Нет, пожалуй, надеяться на это он больше не вправе.
В Травере, в последний вечер Губер сказал ему с заметным облегчением оттого, что все неприятности скоро будут позади: «Сегодня, на прощание, угощаю я, как угощали вы при встрече. Прошу вас без стеснения заказывать любые блюда и напитки».
Они сидели в скудно освещенном зале ресторана. В камине потрескивали поленья. За окном свистели холодные ветры, прилетавшие с окрестных гор.
Тереза долго ничего не пила и не ела. От детей, которых она уложила спать, она вернулась с заплаканными глазами. Слезы, казалось, до сих пор блестели еще в ее ресницах.
Губер не знал, как ее утешить. Брал ее за руку и беспомощно бормотал: «Ну что случилось… Ну полно… Ведь никто не умер… Мы расстаемся не навсегда..»
Форстер же приналег не столько на еду, сколько на вино. Сидел как сыч и молчал. Хрустел зубами и пальцами, отбивал какой-то мотив кончиком сапога — и молчал.
«В Понтарлье, — говорил меж тем Губер, — Георг, как и уговорено, предпримет все необходимое для развода, и потом мы сможем последовать за ним в Париж».
Это было обещание, и оно до сих пор слово в слово звучало в ушах Форстера.
Глава девятая
Надеюсь через две недели стать
человеком, пока же я только абстракция.
В последнем письме своем к Каролине он написал: я простил судьбе тот удар, после которого отравленным оказалось все, даже память о прошлом.
Это было в воскресенье, а сегодня — среда. Несмотря на все усилия, он не мог оторваться от койки. Он ощущал подагру и в левой руке, и в кишках, и в желудке. Его непрерывно рвало, и все, что бы он ни ел и ни пил, даже молоко с медом, организм немедленно извергал, и его мощное, как у медведя, тело постепенно становилось скелетом. Петр Малишевский привел трех врачей. Они особенно призывали его бороться с душевным недугом, с депрессией. И разве они не правы? Он ощущал депрессию все больше и больше. Пока не будет покончено с этим браком, я не вылечусь — так заключил он письмо.
Но он хотел жить. Должен был жить. Терпение, только терпение! Так он говорил себе и другим. Только бы продержаться эту зиму. Потом будет легче. Может, боли и бессонница останутся, но опасность минует.
Начиная с лета Каролина писала ему из Луки, деревни под Альтенбургом. В ноябре она разрешилась сыном, отцом которого был некий Крансе, молоденький лейтенантик, адъютант генерала Дуаре. Он вспомнил его. Год назад они были с Каролиной в гостях у Форстера. Та настаивала, чтобы он не прекращал свои приемные «чайные» часы и хотя бы на рождество собрал гостей. Через неделю, в новогоднюю ночь, перед дворцом бежавшего курфюрста, и котором Кюстин устроил бал для немецких якобинцев и французских офицеров, был разожжен огромный костер, в котором население жгло обширный архив из бумаг и актов, кои скрепляли их закрепощение. Кругом был пьяный гвалт. Он, Форстер, выпил мало. До самых последних часов уходящего года он все еще работал над своей речью, которую хотел произнести в качестве нового президента клуба. Братья! Вы собрались сюда ради истины!.. Вы чувствуете высокое достоинство человека, вы поклялись до последнего вздоха защищать его свободу, его на разуме основанное право и его равенство с другими людьми…
Небо стало голубым и холодным, вытряхнув вчера весь свой снежный запас на землю, укутанную теперь пухлыми хлопьями. Площадь была черным-черна от народа. Тысячи мужчин и женщин. От их горячего дыхания, казалось, таял снег, капало с крыш соборов и домов. Маленьким и невзрачным казалось только дерево свободы, посаженное на площади еще осенью. Оно простерло в холодном воздухе свои голые ветви, как паутину. Не слишком-то удачный символ, подумалось ему. Красная фригийская шапочка па макушке дерева уже полиняла и грозила вот-вот свалиться. Но толпу это мало смущало. Кто-то предложил посадить новое, и вот уже откуда-то взялся могучий дуб, грозно возвысившийся над площадью. Да здравствует свобода! Да здравствует народ! Да здравствует республика! Мощное эхо перекатывалось по площади. Когда же запылал костер, в него полетели дворянские грамоты и свидетельства о привилегиях, а вслед за ними и сама имперская конституция.