Выбрать главу

Из таких небольших сцен и эпизодов построена вся книга. Одни из них незабываемы по своей красоте, другие — по своему ужасу. Например, история с летчиком. В воскресенье утром, летая над позициями, он замечает по обе стороны передовых линий какие-то темные, одинаковые по величине и очертанию массы. Он снижается, чтобы узнать, в чем дело, и видит: внизу, одновременно справа и слева, происходит воскресное богослужение — у немцев и у французов, С обеих сторон в один и тот же час, к одному и тому же небу и к одному и тому же богу возносятся молитвы и песнопения на двух языках, от двух народов; но прежде чем до него донеслись благочестивые слова, вокруг самолета стала рваться шрапнель. Или другой случай, с солдатом из Суше, который, как лунатик, бродит по выжженной равнине, где прежде стояла его родная деревня, и на этом превращенном в ничто клочке земли пытается отыскать приметы своего дома. А история с солдатом, который разыскивает труп своего брата, последнего из шести, не ведая, что тот лежит рядом, за насыпью, и что часы, чье тиканье слышалось всю ночь, были на руке у того, кого он искал; их холодный механизм пережил молодую, горячую жизнь. Эти жуткие эпизоды незабываемы по своей реалистичности, по художественной силе. И постоянно со страниц книги все снова и снова раздается стон то одного, то другого французского солдата и скорбный голос самого писателя: «On ne peut pas se figurer» — «Это невозможно себе представить!» — слова, становящиеся лейтмотивом произведения, придающие ему особый ритм. Каждая страница книги повествует о мучениях, и, несмотря на это, писателю кажется, что он сказал недостаточно: еще мало горя, мало страданий. Ведь если даже он и изобразит все круги ада этой войны, то какими же словами рассказать о самой незримой, самой страшной из ее пыток: о бесконечности, о времени, о медленно, слишком медленно текущем времени? Ум может охватить секунды, минуты, но месяцы, годы — как объять их, как перенести эту монотонность, эту непрерывность, эту вечность? Безнадежность охватывает французских пехотинцев и самого писателя, они уже не верят в жизнь, он — в искусство. Безмерное людское горе ввергает художника в величайшее сомнение и скорбь.

Об усталости и истощении, безысходности и нескончаемости трех лет войны, о том, чего еще не знал Золя в своем «Разгроме», о последнем круге ада, по которому проходит французский пехотинец, повествует сегодня Барбюс своим соотечественникам и всему миру. Засевшим в тылу политиканам и «ура-патриотам» он — безупречный свидетель, солдат и борец — предъявляет обвинение за муки их жертв; ни о чем не пишет он с такой беспощадностью, как о бесконечности страданий, от которых нет спасения. Даже короткая передышка, отпуск — предполагаемый отдых — пехотинцев, этих илотов взбесившегося национализма, отравлен, превращен в жестокий фарс, о котором рассказывают страницы этой книги мучений. Барбюс описывает приезд отпускников в Париж. Они еще не стряхнули с себя окопной грязи, в ушах у них еще стоит звон от грохота орудий, сердца их еще сжимаются от перенесенного ужаса. Они идут по бульварам, окруженные праздной толпой, мимо проносятся автомобили с расфранченными пассажирами, на улицах заманчиво блестят витрины магазинов и глаза женщин. Никто, ничто не знает здесь о войне, от всех этих людей она далека, как сияющее небо над крышами. Впрочем, нет, и вот, кажется, доказательство тому. У одного магазина собирается толпа и с любопытством разглядывает какое-то странное сооружение на витрине. Что там такое? Они проталкиваются ближе и видят за стеклом восковой манекен: немецкого офицера в новеньком обмундировании, с картонным Железным крестом на груди; немец стоит на коленях и, прося пощады, протягивает восковые руки к восковому французскому офицеру с детскими румяными щечками, который уставился на него выпученными стеклянными глазами. Под дурацкими куклами большими буквами написано: «камрад» — насмешливая кличка немцев. Гнев и омерзение охватывают солдат: так вот как здесь, оказывается, представляют себе немцев эти бездельники, вот как они думают в тылу о войне! К отпускникам обращается какая-то элегантная, благоухающая дама: «Скажите, господа, вы ведь настоящие солдаты, вы видели все это наяву, не правда ли?» Оба, еле сдерживая отвращение, робко бормочут: «Гм… да… да…» — и довольная публика сияет от радости, Они заходят в кафе, к ним подсаживаются разные любители поболтать, выражают им свое восхищение; один восторженный штатский говорит, что ему тоже очень хотелось бы пойти на войну, но вот злое начальство не отпускает; другой уверят их, что здесь, в тылу, он не менее полезен государству, чем они там, на фронте. Опять они отвечают: «Гм… да… да…» — смиренно, доброжелательно, но в глубине души понимают: между ними и теми лежит пропасть, они говорят на разных языках. И они бредут дальше, бедняги, чувствуя себя совершенно забытыми в этом большом городе, в Париже, который думает лишь о себе и своих удовольствиях. И вдруг один из них неожиданно резюмирует: «А ведь правда! Выходит, что у нас не одна страна, а две. Мы разделены на две чуждые страны: на фронт, где слишком много несчастных, и на тыл, где слишком много счастливых». Они чувствуют себя потерянными в столице Франции, которую в течение тысячи дней защищали своей кровью, и с поникшими головами уходят из этой каменной чужбины на свою страшную родину, в окопы.