О, если бы тогда меня вместе со всеми приняли в пионеры и разрешили участвовать в военной игре в Сокольниках, неужели бы я не придумал себе подвига, чтобы все с облегчением могли забыть, кто мои родители и кто их друзья, тайно от всех им сочувствующие.
— Потому что ты — сын врагов, — просто и без злобы объяснил мне вожатый, глядя в сторону…
Но разве я не хотел быть не их сыном?! Мог ли я сам что-нибудь изменить, разве что броситься на колени перед Сарычевым или начать целовать Верочке колени?!
Нет, они еще будут просить у меня прощения, только простить их я уже не смогу, — думал я, скручивая неумелую петлю из негнущегося телевизионного кабеля.
Почему я отверг многочисленные бельевые веревки, полотенца, шарфы, почему выбрал кабель? Отчасти из горечи, что не увижу неправдоподобное чудо — телевизор, к появлению которого в нашей семье готовились, определяя место для него и для линзы и намереваясь заменить просмотром очередной преферанс; отчасти из соображений прочности, однако более всего из того свойства натуры, которое мама подметила как-то раз, назвав меня «трагиком поневоле»…
— Трагик поневоле?! — я не забыл…
…Вымели осколки, болела разбитая губа после истеричного Верочкиного удара, Сарычев рассматривал петлю, пожимал плечами. Видимо, в конце концов он пришел к выводу, что исполнение ребяческое, но само намерение, не свойственное детям, свидетельствует о глубоком отчаянии… поэтому и решил обратиться ко мне с разумным, хотя и безнравственным предложением…
Увел в спальню, усадил в кресло, взял мои руки в свои.
— Игорь, — сказал он, — мы с Верой тебя любим, и ты — я знаю — любишь нас… И тебе, и нам этого достаточно, и все же… чтобы избежать некоторых сложностей, с которыми ты уже начал сталкиваться, я думаю, было бы целесообразно и в то же время вполне корректно, если бы мы усыновили тебя…
Я не бросился к нему на шею, не прокричал «ДА!», но разве это может оправдать меня?.. И не в тот ли час, когда я радостно признал свое сиротство, чтобы поспешно расстаться с ним, судьба, материализующаяся из сказанного и замысленного, постановила, что КТО-ТО стал лишним в жизни…
…Пусть все думают, что только палачи виноваты в гибели мамы, мы с Сарычевым знаем и нашу вину. Он — свою! А я — нашу…
Зимой я был уже Сарычевым, учился в другой школе, а в первых числах марта стоял на коленях в музее Ленина и тыкался губами в тяжелую красную простыню, клянясь быть верным сыном своего вновь обретенного народа…
Вполне отчетливо, во всяком случае яснее, чем восторженные его слушатели, Макасеев понимал, что логика — это колея, попав в которую, можно как прикатить по инерции к цели, так и безнадежно отдалиться от нее. Вот почему, ведя дело в определенном направлении, Макасеев одновременно рыскал по сторонам, не пренебрегая ничем… Еще утром сверял он размер старого ботинка со ступней убитого, вполне логично предположив, что тот мог выйти из чужой дачи в чужой обуви, но уже днем, не слишком разочарованный неудачей, отправился на место происшествия, как про себя называл не пляж номер три, а весь Серебряный Бор… Чего искал он, хотел ли примерить на себя роль убийцы, роль убитого или надеялся, что какая-нибудь из дач мигнет ему?..
Троллейбус медленно катил к окраине, Макасеев ехал стоя, чтобы не залоснить дубленку, смотрел в окно на дымы, заборы, фермы моста, а думал о том, что если на убитом обувь своя, то, значит, сначала он должен был ее снять и лишь потом, перед выходом — ненадолго! — одеть, не завязав шнурки…
— Именно шнурки, — решил Макасеев, — верный знак того, что от дачи до пляжа рукой подать…
…На конечной остановке, пережидая, пока разойдутся случайные попутчики, Макасеев изучал расписание движения; отметив путевой лист, резво угнал свой троллейбус водитель; на скамеечке у павильона осталась только сухонькая старушка в высоких ботиках, видимо, встречающая кого-то, может, внука из школы… Но когда Макасеев медленно двинулся по центральной улице, то и дело замедляя шаг, чтобы тщательнее разглядеть дачи, по большей части пустующие, она пошла следом, не приближаясь и не отставая…
— Пакостные старухи, — подумал Макасеев, — …делать им нечего…
Он перешел на другую сторону, направляясь к даче, во дворе которой сушилось на веревках белье, показавшееся ему чем-то вроде домашней живности в этом безлюдном, каком-то мертвом поселке…
— Э-эй! — крикнул он через забор, — дачу не сдаете?