И тут, после сильного удара, мяч подкатился к нашим ногам.
— Парень, кинь мячик! — крикнул «Сокол».
И увидел меня, и тут же перевел взгляд на Верочку, и снова на меня…
Верочка видела его, он видел Верочку, но не то что счастья — даже боли не отразилось в их взглядах…
…Мяч лежал у моих ног…
Летчик снова посмотрел на меня и вдруг слегка кивнул, не отказываясь от того, что узнал спустя ШЕСТЬ лет, что мыслимо лишь в том случае, если первая наша встреча запечатлелась в его душе незабытым стыдом…
И в этот миг я все понял, но бывают ошибки, признаться в которых можно только перед смертью… Теперь — признаюсь!
А тогда я молча, в бессильной злобе пнул мяч ногой…
О, как меня берегли, как готовили к нежданному счастью! Не к Верочке приезжали на дачу Иваша и Гапа, однако не решились первыми сказать мне, что всех оставшихся в живых выпускают из тюрем, и если мои родители живы, они вернутся… Об этом я узнал от Сарычева уже в Москве и молча кивнул: это было не хладнокровие, а всего лишь замедленная реакция; с каждым днем, повторяя про себя услышанное, я вызубрил его наизусть, оно проникло во все тайники души и уже не покидало меня; до сих пор живы во мне все мои низости, страхи, ошибки, до сих пор руки мои дрожат при воспоминании о них…
Верочка охнула, побледнела, схватила себя за мочку уха, чтобы не упасть…
Я подошел, взял ее за руку и стал шептать, что не покину, что мои родители тоже поймут, и будем мы жить все вместе, единой семьей…
На этот раз Дмитрий Борисович поверил мне, но, если бы он знал, как я не хотел покидать его дом и становиться сыном человека, которого отпустили из тюрьмы, он бы возненавидел меня, и это продолжалось бы до того мига, пока не пришла бы ему в голову мысль, хочет ли он возвращения моей мамы, не вообще, как своей возлюбленной, а после шести лет пересылок, бараков, после смерти…
Он, правда, не стал объяснять мне, что даже освобождение моих родителей не восстановит семью, распавшуюся прежде, чем ее составные разнесло в разные стороны… И сам, видимо, не задумывался об этом, потому что, не признаваясь себе в столь страшных мыслях, надеялся, что мертвые не воскреснут. Ибо иначе с восстанием мертвых неминуем Страшный суд, и убиение живых — истребительный пересмотр прошлого, возвращение к зияющей дыре истории, в которой, как в аэродинамической трубе, будет болтаться вылетевший на свободу из «шарашки» знаменитый реактивный самолет, техническое достижение, должное уравновесить Время духовного регресса и нравственного упадка…
Вечером были гости: преферанс не сложился, все казались взбудораженными, возникали даже мимолетные словесные стычки, чего раньше я никогда не замечал; Дмитрий Борисович выпил больше, чем обычно, глаза его стали тяжелыми, порвался какой-то сосудик, и узкая красная ниточка вспыхивала всякий раз, когда он вскидывал глаза на спорившего с ним Тверского. Смысл спора был понятен, хотя сам спор хаотичен — вроде спорили не между собой, а с кем-то или с чем-то посторонним.
В конце концов Сарычев поймал князя Василия на подглядках и бросил карты на стол. Иваша урезонивал, Чеховский заявил Сарычеву, что тот «не вправе судить», после чего последовал жест в мою сторону. Сарычев немедленно закипел и ответил, что если бы не он, Сарычев, то и козявку бы Чеховский спасти не решился.
— А вот хотите, я вам прочитаю стихотворение Беранже! — пытался вмешаться князь.
Мне пришло в голову, что они просто пьяны и в опьянении забывают о роли интеллигентов, что прет наружу некое деревенское прошлое, когда, выпив, шли стенка на стенку, лишь бы выместить за силу растраченную, за боль и обиды, за собственную неправедность…
— Читай Беранже солдатам! — грубо оборвал Тверского Дмитрий Борисович.
Беранже?.. Откуда мне так знакомо это имя? И вдруг вспомнил: в «На дне» Горького кто-то из опустившихся читал «Беранжера»… Мне стало противно и смешно…
— Смотри, он еще ухмыляется! — вспылил Сарычев, который обычно меня и не замечал.
— Пожалуйста, оставьте в покое Игоря! — резким фальцетом сказал Иваша, отыскивая глазами удивительно довольную всем произошедшим Гапу.
— А он и так в полном покое! — словно сплевывая, бросил Сарычев.
Иваша с гневом и жалостью посмотрел на него и пошел звонить в правительственный гараж…
Я не уходил.
— Ох, много же ты на себя берешь — не надорвись, — волчьим взглядом вперился в Дмитрия Борисовича Чеховский.
— Беру, а не бегу, как Иваша, — крикнул стоящему в нескольких шагах от него Иваше Сарычев.
— Как вам не стыдно, — вдруг, чуть ли не впервые за все годы, вмешалась в разговор Гапа, — мы жили, как все, нас-то в чем упрекать — мы доносов не писали!