— Мне некуда, — брякнул я и тут же, со все возрастающей жалобностью, повторил это несколько раз, надеясь, что она услышит, что удивится и спросит, почему некуда, — мне некуда, мне некуда… я не могу туда вернуться, я боюсь… он там лежал… мертвый… у дверей… с открытыми глазами… и ртом…
Тут я увидел, что она услышала меня, и покорно убрал ногу. Дверь захлопнулась — я не уходил… Дверь снова открылась.
— Кто? — спросила Стелла.
— Сарычев, — пробормотал я и, как сомнамбула, двинулся мимо нее по темному коридору, мимо приоткрытой двери соседа — в ту угловую комнату, — Дмитрий Борисович… отец…
О, как там щемяще пахло… Я повалился на диван — лежа я всегда чувствовал себя более уверенно — и заплакал: нервы мои не выдержали четырех дней напряжения, двух часов ожидания…
— Ну ты даешь, — пробормотала она, опускаясь рядом и гладя меня одной рукой, а другой запахивая полу халатика… И это при мне, при мне?! Только бы прикоснуться… только бы заманить ее руку… чтобы услышала стон… чтобы ответила криком… И наплевать, накликал ли я на Сарычева инсульт и как поведет себя Стелла, когда узнает правду, лишь бы сейчас, немедленно, вслед… — Перед Богом — замолю, перед Стеллой — извинюсь, и пусть тогда бросает: тогда — не раньше! Сама!
…Теперь, скрупулезно анализируя прошлое, я пытаюсь понять, была ли это одержимость похотью, в которую переплавились и мои мечтания о Светке, и ревность к Стелле, и мысль, что это «в последний раз» — равная мысли, что «в первый раз», или подсознательно я почувствовал, что для того, чтобы начать жить заново, надо с предшествующей не просто расстаться — умертвить ее, и потому, совершая это странное самоубийство на глазах у Стеллы, я ни о ком и ни о чем не думал, а только ощущал небывалую свободу от всего, что составляло мое Я и что… казалось мне гнетом…
Я целовал гладящую меня руку, покусывал ее пальцы, плакал, замолкал и снова заводил свое «болеро», нагнетая подробности смерти Сарычева… Я был ей противен, но она верила мне и не могла отказать в сочувствии. Видя, что она смиряется с неизбежностью, я, не замолкая ни на минуту, стал тоже гладить ее, норовя ненароком коснуться самых уязвимых, как я знал, мест… Она отстранялась, сердилась и, как мне казалось, сдавалась — я уже предвкушал, как ее рука пробежит по моему телу, прежде чем начать расстегивать пуговицы, молнии, развязывать шнурки и швырять, швырять, швырять…
— Я хочу тебя, — прошептал я, зная, что эти слова не могут не отозваться в ней током желания.
Однако на сей раз она резко отстранилась, мгновение смотрела на меня, млеющего в ожидании, потом с какой-то брезгливой гримасой легла, отвернулась к стенке, и я приобщился…
Пока она бегала в ванную, я успел одеться и собрался было уйти, но остался поджидать ее возвращения: я понимал, что и без моего признания она завтра узнает правду и вычеркнет меня из своей жизни, чего я, собственно, и добивался… И все же в бегстве было что-то жалкое, а в признании — гордое, и я хотел, таким образом, и окончательно уйти, и… остаться!
Прошло полчаса, не менее, Стелла не появлялась: в недоумении я стал расхаживать по маленькой комнатенке и вдруг все понял: она догадалась, что я лгу, потому и отдалась, отдалась, чтобы расстаться, чтобы отделаться, и не хочет больше меня видеть…
Что ж, я присел на диван, как перед дальней дорогой, быстро поднялся и ушел: я был совершенно спокоен и совершенно свободен и, единственное, что меня немного тревожило, так это насморк, который мог испортить, а то и отменить поездку в Вороново.
К счастью, насморк прошел, и поездка состоялась…
Разыскать удалось немногих: почти все сокурсницы Игоря Сарычева, выйдя замуж, поспешили сменить фамилии. Словно бы заметали следы юности…
Или, что вернее, потому, что ни своя, ни чужая фамилии ничего не значили, не были в подлинном смысле фамилиями. Скорее именами, точнее, отчествами: Петрова, Сидорова, Ахмедова… А то и просто кличками: Козлова, Коблова, Чуркина…
Да и так ли необходимы были они Макасееву, чтобы с его умом и талантом искать их по всей беспредельности России?!
В отличие от других дел, которые он параллельно вел, это не требовало продления сроков содержания под стражей и было как бы дрейфом по течению с постоянно заброшенной сетью за кормой и удочкой на носу… Тем не менее, Макасеев о нем не забывал, как не забывал ни о чем, что однажды, войдя в его жизнь, отыскало там незанятную нишу.
Для Макасеева полем деятельности было все бытие в целом: он не считал, что, утыкаясь в девять вечера в экран телевизора, в одиннадцать слушая в наушниках Би-Би-Си, вернее, Анатолия Максимовича Гольдберга, с которым (несмотря на то что еврей) всегда и во всем соглашался, в полночь — «Программу для полуночников», а утром за завтраком читая «Комсомолку», он отвлекается от дела: сличая, сопоставляя, выявляя истину, он тренировал свою проницательность; порой же примерял совершенно посторонние знания к конкретным ситуациям.