Мария смертельно устала. И песня устала, и задохнулась неоконченной — на той же одной, томительной ноте.
— Это погибшего верблюжонка зовет несчастная мать, — сказала женщина, очень похожая на Пагму. — Я сестра Жанчипа.
— Ваша Дулма себе цены не знает. — Мария улыбнулась Дымбрыл. — Ей учиться надо. Вот погодите, подготовлю я ее и отправлю в Ленинград.
«Как дети?» «Как овцы?» «Как эжы?» — вопросы Дымбрыл мешали Марии сосредоточиться на мыслях о Содбо.
— Эжы? Ничего, прихворнула немножко, — машинально ответила. — Конь у нас помер, вот она и слегла. Да ничего, поднимется не сегодня — завтра.
И только увидев расширившиеся глаза Дымбрыл, вспомнив обтянутое сухое кожей, закрытое лицо Пагмы, спохватилась: старый человек, все случиться может.
— Я приду к ней, приду, — лепетала погрустневшая Дымбрыл.
Налетела Дулма.
— Ехор, скорее! — и потянула женщин за собой.
Веселые искры громадного костра с сухим треском летели в фиолетовую просинь неба. Зыбкие пятна света метались по лицам людей, образовавших тесный круг. Дулма, закинув голову, весело смеялась и что-то кричала. Разыскав Содбо, Мария подошла к нему, встала рядом. В чуть вздрогнувшей, шершавой ладони сразу потонула ее рука. Он нужен был ей — не видный в свете, нужен как брат, как друг, как близкий родной человек. Он пел хрипловато и быстро научил Марию простым движениям ехора.
Ритм танца убыстрялся, Мария прыгала вместе со всеми. Метались и потрескивали искры, кружилась голова.
— Простите меня, Содбо. Я люблю своего мужа, только его одного. Я очень люблю его, — на самом крутом повороте быстро проговорила она. Содбо еще крепче сжал ее руку.
Прямо в центре возник Рабдан. В валенках, в огромной шапке, он легко задирал ноги, словно и не было у него семидесяти прожитых лет. Рваное ухо шапки смешно дрожало, а он, видимо позабыв слова, вхолостую открывал и закрывал огромный беззубый рот.
— Я понимаю, — прошептал задыхаясь Содбо. — Я все понимаю.
Мария вытянула руку и осторожно погладила Содбо по щеке:
— Вы спасли меня. Вы… чудесный. Спасибо вам, — она смело смотрела в его обезображенное лицо, будто уже привыкнув к нему. В свете костра Содбо казался ей могучим, и впервые за многие годы она отдыхала от ответственности за жизнь.
Они стояли уже за спиной хоровода, не разнимая рук, и смотрели друг на друга. Мария слегка покачивалась от небывалого прежде ощущения родства с бурятской степью, с одним на русских и бурят небом, и с Содбо, и с плачущими где-то в темноте женщинами, и с пляшущими над головами золотыми искрами…
— Маша, я такая счастливая, — возле нее снова очутилась Дулма, с золотыми глазами, с ослепительной улыбкой, с рассыпавшимися косами. — Что-то со мной происходит. Понимаешь, Маша! Понимаешь!
День уходил, как все дни. Потом он повторится в другом году, и в третьем, и в двадцатом, но мертвые сегодня еще теплые — жизнью и любовью родных, но калеки сегодня — еще калеки войны, и сила мужчины сегодня — еще сила солдата, защитника слабых и беспомощных…
— Я такая счастливая, Маша! — все шептала в ее ухо Дулма.
3
И все-таки эжы встала. Ссохшаяся, легонькая, начала выходить из дому. В колхоз возвращались фронтовики. И Пагма, услышав о приезде нового человека, спешила увидеться с ним. Она быстро, чуть не бегом, уходила по пыльной дороге, не разрешая себя провожать.
Дулма, волнуясь, ждала ее. Заметив издали сгорбленную, едва бредущую фигурку, сама горбилась. Настороженная, Пагма оставалась стоять на дороге, опираясь на палку, словно все силы растеряла на длинном пути, и стояла так долго, издали поглядывая на играющих детей. Дулма знала: эжы боится идти в пустой дом. И шла к ней, пересчитывая уходящие на запад телеграфные столбы. Дорога была пуста, лишь сонная пыль прижалась к ней — не шелохнется.
— Идем, эжы, в дом, идем, родная, — шепчет Дулма и ведет Пагму к избе.
Последнее письмо пришло накануне смерти Каурого. Она помнит его наизусть. Коротенькое, в несколько слов, размашистым скорым почерком — это письмо, как последний бой, последний бросок. «Еще немного вперед, и сразу — к вам, любимые. Ждите!»
— Эжы, лягте, вам надо уснуть. Не волнуйтесь. Не могут же все сразу одним поездом ехать, — не очень уверенно уговаривает Дулма и с деланной веселостью добавляет: — Он застать врасплох нас хочет. Он такой. Без вестей, без телеграммы заявится. Но путь-то долгий!
И все равно в избе поселилась тревога. Тайком и Дулма пробиралась к дороге. Вдруг закружится на горизонте пыль? Но пыль спокойна. Слезы застилают глаза, и горизонт сливается с небом в сплошную мутную пустоту. В этом потоке пустоты ломаются спичками телеграфные столбы.