— Наташа, а ты что не пошла? Замерзла? — Панька присел рядом с Наткой на сани.
— Ага. На валенке дырка. Снег набился.
— А что же Толя не подошьет?
— Дак она с прошлого года. Я и сама забыла.
— Ну, если что, приходи на конный. — Панька взял из передка охапку соломы и бросил на ноги Натке. — У нас с дедом и войлок, и дратва есть.
Послышался стук жерновов, Панька вскочил и побежал в мельницу. Когда он вернулся и снова сел в сани, Натка сказала:
— А знаешь, как я на тебя рассердилась в тот раз, и на учительницу тоже. Вот, думаю, ничего себе. С ошибками — и хвалят. А когда прочитала… Ты его раньше придумал или на уроке?
— Ну как бы я раньше. Я же не знал, что учительница задаст.
— И песню эту, которую на проводах поют, ты написал?
— Песню ту женщины сочинили. Хором. Я им только немножко помог. А хочешь, новую прочитаю? — Панька взял в волнении соломинку, покусал ее. — Помнишь, Галина Фатеевна про партизанку читала нам?
— Ну.
— С той поры я про партизанку все думать стал. Вечером лежу на полатях и все думаю. Вроде и не хочу, а все равно думаю. Ну вот слушай.
Панька тихим голосом, нараспев читал песню. Натка внимательно слушала и смотрела на мерцающий под лунным сиянием снег, на зубчатую стену таинственного и молчаливо темнеющего высокого леса, а видела она то, о чем читал Панька. И на душе ее становилось горько. Вместо девушки ей почему-то представлялся ее двоюродный брат Горчик, от которого на прошлой неделе пришло письмо, а на другой день похоронная.
— «В живых от роты остался один».
— Что ты сказала?
— Я говорю, брат Горчик написал: «В живых от роты остался один», и на следующий день его убило. — Натка отвернулась от Паньки и прикрыла лицо варежкой. — А ты разве видел чаек? — через некоторое время спросила она.
— Дак их обязательно, что ли, видеть надо?
— А как ты говоришь: «и словно чайка белая»?..
— Ну как? В песнях же поется.
— И вот про винтовку. Как-то непонятно.
— А это военная тайна, — рассмеялся Панька и поднялся с саней. — Пойду посмотрю, как там мелет.
— Я дак в первый раз вижу такое! — послышался снова Валькин голос.
Все реже делала она замечания девчонкам. Все больше привыкала к деревенской речи. Порой и сама с удовольствием вставляла понравившийся оборот или слово.
— Ой, Натка, какая жуть под плотиной! Брр! — Валька подбежала к саням и, сев рядом с Наткой, тоже начала зарываться в солому. — Вода плещет, колесо шумит. Темень, хоть глаз выколи, а в углу что-то светит! — обычно грустные глаза ее оживленно сияли. — Тонька говорит, там водяной сидит. — Валька громко чихнула и рассмеялась.
Вернулся Панька быстро.
— Долго еще ждать? — зябко повела плечами Валька.
— А ты думала. Это тебе не Белая и не Кама.
— И даже не Танып, — поддержала брата, подходя к саням, Тонька. — Мать на Танып ездила. Вот там, говорит, крутит. А в Ольховке воды кот наплакал.
— Идите-ко посмотрите, — таинственно сказал Панька. — Только без шума.
— А что?
— Да ну, мы уже насмотрелись!
— А то, что вика-то наша побелела очень. Вначале вообще одна мука сыпалась.
Девчонки переглянулись.
— Летом же мололи для колхоза. В желобах, наверно, осталось, — предположила Тонька.
— Хех. Летом. Я подставил ладонь, а она… — Панька помолчал, сосредоточенно глядя на свою ладонь, и все тоже посмотрели на Панькину ладонь, — …а она еще теплая, — шепотом закончил Панька.
Девчонки не двигались и ошеломленно молчали.
— А Аркашка-то, помните, горох таскал?
— Ага! Может, они тот мешок из конторы стянули, — торопливо сказала Натка и уставилась на подружек.
— А ну пошли, — скомандовала Тонька, и они все трое побежали вслед за Панькой. Девчонки проверили все углы, заглянули во все клетушки и даже в деревянный четырехугольный ковш, на дне которою еще темнела несмолотая вика, но ничего подозрительного не нашли.