В колонии он работал старательно, его перевели поваром на кухню и срок сократили.
— Оставался бы там насовсем, раз хорошо устроился!
— Холодно больно в тех местах! Да и по Надюхе своей соскучился! — смеялся Григорий, обнимая мать.
С возвращением отчима вернулась в дом прежняя скандальная жизнь. Федя и Люба упрашивали мать разойтись с Григорием. Мать плакала, но не соглашалась.
— Поживете с мое, изведаете лиха, тогда сами все поймете.
Федор глубоко вздохнул и задумался:
«Что мы тогда могли понять в отношениях матери с отчимом, глупые несмышленыши? Маленькие слепые эгоисты, непримиримые к чужим ошибкам и слабостям, мы хотели, чтобы мать жила только для нас, была нашей матерью и кормилицей, превратилась в человеко-муравья и перестала быть женщиной».
Только много лет спустя, уже взрослым, Федор постепенно узнал историю жизни матери и отчима, понял, что не только они виновники своей семейной трагедии — их судьбы изломала война, жизненные неудачи.
Поняв это, Федор оправдал и простил за свое безрадостное детство и мать и отчима.
…Саперный батальон, в котором воевал отец Федора, в конце войны проводил сплошное разминирование местности на Брянщине. Огромные пространства земли, по которым дважды — с запада на восток и с востока на запад — прокатился фронт великой войны, стали мертвой зоной, скрывали в себе смертельную опасность: они были нашпигованы нашими и немецкими противотанковыми и противопехотными минами, неразорвавшимися снарядами, авиабомбами, фугасами и прочей взрывчаткой. На них подрывались люди, коровы, лошади, тракторы, автомобили и телеги. Саперы очищали многострадальную землю от всяческой скверны и возвращали ее людям.
Весной сорок пятого года старший сержант Михаил Устьянцев ехал верхом по густо заросшей молодой травой деревенской улице — только по стуку подков о камень он слышал, что под ним мощенная булыжником дорога. На обочинах торчали изрубленные и расщепленные снарядами березы, но деревья не погибли, они жили, на стволах пузырилась розовая пена, от корней поднимались новые побеги. По сторонам чернели заваленные обгоревшими бревнами, заросшие крапивой и лебедой пепелища с одиноко торчащими среди них печными трубами. Среди развалин в землянках ютились люди. Чем они жили здесь — неизвестно. В огороде рылась одетая в отрепья девушка. Михаил сошел с коня, спросил ее:
— Ты что ищешь?
Девушка подняла бескровное, землисто-серое лицо, на котором лесными подснежниками цвели печальные синие глаза.
— Картошку. Может, прошлогодняя где осталась.
— Давай помогу.
Михаил взял из исхудавших, слабых рук девушки лопату и стал переворачивать землю, а девушка с разрумянившимся, радостным лицом подбирала гнилые, почерневшие картофелины.
— С кем же ты живешь тут?
— Одна.
— Почему?
— А никого у меня нет. Одна я на всем белом свете.
— Где же твои родные?
— Отца с матерью немцы убили. В партизанах они воевали. А меньшие брат и сестренка от голоду померли. Одна я из всех спаслась.
— Как зовут тебя?
— Надей.
— Надежда, значит.
— Да, Надежда.
— Сколько же тебе лет?
— Девятнадцать исполнилось.
Они сварили на костре картошку, Михаил открыл банку тушенки, нарезал солдатского хлеба, и они тут же у костра поели.
Так в разрушенном брянской лесной деревушке отец Федора встретил мать.
Приехали они в Улянтах как муж и жена.
Недолгим было семейное счастье матери. После убийства отца у нее не осталось на свете ни одной близкой родственной души — только трое детей-малолетков, но не может же человек жить в молчании и тоске, чтобы не было с кем словом перемолвиться. Поэтому мать рада была и Григорию, тоже одинокому и обездоленному войной.
Григорий Шалагинов пришел в сознание после операции на рассвете.
Первым его ощущением была боль, жгучая, нестерпимая боль: все тело его, побитое камнями на Черторое, стало одним комком боли, а там, где была отрезанная правая нога, казалось, приложили раскаленное железо. И он ничего не мог сделать, чтобы унять эту боль. У него не было сил ни повернуться, ни даже поднять руку, чтобы смахнуть пот, щекочущими змейками сбегавший с разгоряченного лица.
Он, видно, снова потерял сознание, потому что, когда очнулся, увидел возле себя старушку санитарку в белом халате.
— Ну вот и опамятовался, слава богу! — говорила бабушка Фекла, вытирая корявым вафельным полотенцем его лицо. — Рана-то болит, Гришуха?