Выбрать главу

Мандельштам вел себя так, будто никаких политруков и даже публики не существовало. Были люди, а среди них он, один из них, человек как человек. Никакой публики, перед которой что-то разыгрывается, он знать не желал. Он жил и действовал независимо, писал то, что рвалось без удержу, а если мог удержать, то не писал, говорил, что думал, и "работал речь, не слушаясь, сам-друг". Он никогда не смотрел на себя со стороны. Ему было безразлично, как он выгладит... Когда я впивалась ему в икру, требуя, чтобы он стал поприятнее, он забывал про женскую непогрешимость и мертвую хватку и спокойно, лягнув ногой, сбрасывал меня в сторону и говорил: "Какой есть". Хорошо, что я не принадлежала к числу приро

[320]

жденных воспитательниц собственных мужей, а именно этим занимается большинство женщин, и только потому сравнительно редко кидалась на него. Он решительно не поддавался воспита-нию - женскому, политручьему, какому угодно. Он всегда думал и реагировал. У него было особое лицо, когда он думал, похожее на то, что на фотографии в свитере. И странно отчужден-ный и жесткий вид, когда он заявлял о своем кредо, как в разговоре о терроре с Ивановым-Разумником. В первой половине двадцатых годов это было самое частое выражение на его лице. Он то и дело принимал решения и что-то отвергал. О чем он тогда думал, я еще не знала, но то и дело слышала, какие он сделал выводы. Они проскальзывали в разговорах с адептами "нового", вызывая их смех. Им казалось, что Мандельштам страдает негативизмом или болезненной отсталостью. Иногда я начинала думать, что в самом деле здесь пахнет негативизмом: как можно все отрицать, от Лубянки до нэповского трактира с Прониным, бывшим хозяином "Собаки"?

Я не видела связи между нэповским салоном с Аграновым и Лубянкой. Мне хотелось бывать в салонах, но от жизни я отворачивалась - в этом ужасе жить нельзя, скорее бы все кончилось, какая мерзость... Иначе говоря, именно я утешалась негативизмом, а Мандельштам себе даже такого утешения не позволял, а может, даже не нуждался в утешениях. Он говорил мне: чего прятать голову? Какая есть жизнь, в такой и надо жить. Не нам выбирать... Отголоски этих разговоров мелькнули в стихах, но тогда я их не заметила: юность реагирует на ритм, на целое, но не на мысль. В стихотворении, в котором Мандельштам отказывается считать себя чьим-либо современником, он говорит: "Ну что же, если нам не выковать другого, давайте с веком вековать..." Значит, у него тоже был соблазн негативизма, но он преодолел его и не позволил себе отвернуться от жизни, какая бы она ни была.

Он "вековал с веком", не ища утешения даже в негативизме, что все-таки подбадривает, как всякая поза. Из всех, кого я знала, Мандельштам был единственным человеком, до ужаса лишен-ным всяких претензий, абсолютно лишенным позы, беспредельно такой, как есть. Однажды (уже в тридцатых годах) он не без смущения

[321]

сказал мне, что женщины все-таки что-то из себя изображают, не совсем естественны (попросту кривляки): "Даже ты и Анна Андреевна..." Я только ахнула: наконец-то он догадался! Обо мне и говорить нечего - выдрющивалась, как хотела, а у Ахматовой негативизм был не только при-рожденным свойством, но и позицией, которую она тщательно разрабатывала, да еще ряд моделей, приготовленных еще Недоброво по образу собственной жены, "настоящей дамы", для сознательного выравнивания интонаций, поступков, манер. Спасали только неистовый жест, смущавший, но очевидно забавлявший Недоброво, и прирожденная неукротимость. Иначе бы она не стала перворазрядным поэтом. Они всегда неистовы и неукротимы. Без этого нет поэзии.

Мандельштам не знал, что такое "позиция", потому что всегда был в действии и согласовывал свои слова и поступки только с чувством и мыслью. Отсюда спонтанность, резкие реакции на всякую фальшь и глупость, особенно же на гнусность, с которой мы сталкивались на каждом шагу. Иногда я сочувствовала его реакциям, но чаще мне хотелось привить ему немножко хитрости, маршаковской вкрадчивости, чуточку игры в ласкового медведя, озабоченного тем, чтобы обворожить собеседника.

Полное отсутствие позы, головокружительная естественность, твердость в стоянии на том, где надо стоять (это нравственная, а не социальная позиция), невыгодны для человека, обезоруживают его, подвергают лишним испытаниям. Это своего рода изъян, как и привычка говорить то, что думаешь. Люди богатые и независимые могут себе такое позволить, если они не попали под власть своего круга. Вероятно, только среди русских бар мог найтись Безухов, чтобы поскорее запрятаться в деревню и забыть про господ. В годы нищеты, полной зависимости от начальничков, всеобщего одичания и сначала добровольного, а потом вынужденного рабства такие свойства были губительными, в начале двадцатых годов Мандельштам защищался от людей нужно помнить, кем мы были окружены, - своеобразной петербургской вежливостью, что в своем роде является защитной маской. Но и она отпала, когда наступила настоящая

[322]

зрелость. Слова: "тебе, старику и неряхе, пора сапогами стучать", обращенные к собственному стиху, относятся и к человеку, который их сказал. В те годы мы получили сотню на Торгсин на страховой полис моего отца, и у Мандельштама появился отличный костюм, шитый первоклас-сным московским портным. В таком костюме еще легче "стучать сапогами", потому что ничто не стесняет движении. И можно набивать карманы всякой дрянью, так как они, как их ни наби-вай, все равно не оттопыриваются. Есть ли еще в мире такие портные? Мандельштам сознатель-но надел этот костюм, когда его в мае 34 года увели на Лубянку, но там не помогало ничего, да-же шинель советского дипломата.

Когда он покинул Киев, а я не выехала, как было сговорено, в Крым с Эренбургами, он из-редка вспоминался мне, и всякий раз таким, как я его увидела на сцене театра перед таинствен-ной и дикой толпой. Мне все казалось, что толпа разорвет его, но не в ней таилась опасность. Толпа оказалась несравненно менее опасной, чем организованная жизнь с усмиренными масс-сами.

III. Два полюса

Однажды Мандельштам назвал профессию, которую считал противоположной своей. Дело происходило в Ялте. Мы пошли погулять в Ореанду, и нам встретился случайный московский знакомый, некий Р., большевик из поповичей, про которого говорили, что он живет антирели-гиозными статейками, но, чем он жил, неизвестно. Был он страстным коллекционером на любой брик-а-брак и синей бородой. Р. говорил загадками и непрерывно менял жен. Встретив нас, он потащил меня и Мандельштама к себе знакомить с очередной женой, которая, насколько я понимаю, стала последней. В один из роковых годов она с треском выгнала его из дому и захва-тила себе все коллекции, и он исчез. Специалистка по Индии, она твердо знала, что Ганди предал рабочий