За председательским столиком очутился Глухов, секретарь парторганизации, он же - Спиноза. Я вспомнила ночную рубашку из "Пролога", но решила, что и шуба сойдет. Накинутая на плечо, она выделяла меня из крепдешиновой толпы. Ритуальные действия вызывают озноб, и шуба оказалась кстати.
Спиноза - в ордене по случаю торжества - открыл заседание. Первой он предоставил слово белозубой комсомолке, только что оставленной при кафедре. Мне приходилось гонять ее с экзаменов, но я не возражала, когда прошлой весной Спиноза предложил выдвинуть ее в преподаватели. Охранять кадры от стукачек у нас не полагалось. Белозубая говорила трогатель-но и задушевно. Первым делом она обвинила меня в сочинении закона Гримма и Раска, который я навязывала студентам. Преподаватели подтвердили, что ни о чем подобном они никогда не слышали, хотя кончили центральные вузы (он числился в программе, но его действительно никто не знал - марристы его отвергли). "Такого закона не преподавали даже в Сорбонне", - заявила заведующая ка
[388]
федрой. Она была из институток и кончила курсы иностранных языков при Сорбонне. С началь-ством и органами порядка бывшая барынька ладила отлично.
Второе обвинение белозубой заключалось в том, что я преследую молодежь - на лекции по теоретической грамматике я сказала, что молодой английский джерунд вытесняет старый инфинитив. В этой фразе усмотрели намек на борьбу отцов и детей, немыслимую в стране социализма. Белозубая робко улыбалась и несмело оглядывала собрание. Скромность и робкие взгляды заменили нахальство и грубые выпады двадцатых годов. Кто-то, наверное, сказал, что девушке надо быть скромной и женственной.
Начались выступления с мест - подготовленные и спонтанные. Лаборантка с шестимесяч-ной завивкой "перманент" сообщила, что я как-то села на подоконник, хотя все видели в филь-мах, что люди сидят на стульях или в креслах. Они изучали "хорошие манеры" по фильмам, так же как любовь и честь. Только смех разрабатывался по примеру радиодикторш: заливистый с колокольчиками. Несколько поколений смеются этим подлым смехом и говорят с интонациями дикторш, фальшивее которых нет. Радиодикторши за рубежом повторяют эти интонации, считая, что это и есть русский язык. Когда-то была дискуссия, как вещать - по-яхонтовски или "с чувством". Победила актерская школа, и в голосе у дикторши звучит слеза, гнев и радость, как у ее ученицы - перманентной лаборантки.
Одна из кафедральных дамочек, кончивших наш институт, вздумала за меня заступиться. Она сказала, что я все же дала ей некоторые знания. На нее накинулись толпой с обвинением, что она оторвалась от масс. Ей пришлось отступиться. Она тоже изучала поведение киноактрис и носила чернобурку на одном плече. От нее я узнала, что все ждут выхода книги, уже подписан-ной к печати, о хороших манерах.
Директор института носил пенсне на черном шнурке и был удивительно похож на Чехова. Он гладил бородку и кивал головой, когда выступавшие наносили меткий удар. Для моего изгнания понадобились мощные силы - Чехов и Спиноза. Оба они переводили девичьи речи на
[389]
государственный язык: пренебреженье гениальным учением Сталина о языке, протаскиванье марризма (закон Гримма и Раска), преследование прогрессивных молодых кадров и завышение оценок. Кафедра постановила снять меня с работы и дать неделю или две сроку, чтобы я "закруглилась", то есть быстро закончила лекционные курсы, главное, истории языков, которых они все боялись как огня.
Вся эта операция заняла несколько часов и проводилась с абсолютной серьезностью. Никто не улыбнулся, я не встретила ни одного сочувственного взгляда. Лица окаменели и выглядели тяжелыми и мрачными. Единственный человек, чувствовавший омерзительный комизм происходившего, была я сама, сидевшая в шубе, как Меншиков в ссылке. Клянусь, что меня выгоняли именно так и с такими обвинениями. Террор приводит к одичанию, и подобные сцены разыгрывались по всей стране.
Хорошо то, что хорошо кончается. Изгнание из вуза было первой ступенью. За ним должны были последовать другие мероприятия, запланированные в высших сферах. Они не осущест-вились, потому что умер один человек. Говорят, его могли спасти, если б взломали дверь в комнату, где он сидел запершись. Он внушал такой страх, что дверь взломали слишком поздно. О его смерти ходит много версий, но никто ими не интересуется, кроме последовательных сторонников террора. Я их не вижу и молю Бога послать мне избавление прежде, чем они войдут в мою комнату.
Я собирала и упаковывала вещи, когда ко мне ворвалась женщина с моей кафедры, сходившая с ума в ожидании такого же заседания в свою честь. Когда выгоняли меня, она лежала в больнице. Выросла она в Галиции, жадно читала советских писателей и верила каждо-му слову. Приехав в Ульяновск, она долго несла зарубежно-комсомольскую чушь, хотя уже испытала репрессии-минимум из первого вуза, где она работала, ее выгнали по пятому пункту. Она сочла это местной ошибкой, но, когда выяснилось, что пятый пункт стал центром внимания и на идиллию соцреализма полагаться нельзя, у нее вдруг открылись глаза. И сейчас - с порога - она крикнула: "Сталин умер!" Я похолодела и втащила ее в комнату. По
[390]
ка диктатор жив, он бессмертен. Я подумала, что моя сослуживица окончательно сбрендила, а за такие слова нас могли обвинить в покушении на вождя и сгноить в лагере. Я включила радио и почувствовала неслыханную радость: это правда - бессмертный умер! Мне стало весело собирать шмотки, и впервые за много лет я по-новому увидела мир. На следующий день, когда я "закруглялась" со студентами (то есть просто несла какую-то канитель, лишь бы отбарабанить часы), нас сняли с занятий и отвели в конференц-зал, заполненный огромной рыдающей толпой. Дамочка в черно-бурой лисице сказала мне, что словно потеряла отца - такое у нее состояние. Спиноза сохранял бодрость и заявил, что Сталин умер, но дело его живет. Вскоре его хватил инсульт, он ослеп и помер. Две дочери, несомненно, продолжают его дело. Готова ли огромная страна, рыдавшая в марте 1953 года, продолжать дело хозяина? Старшие и руситы, по-моему, в любой день восстановят лагеря и пошлют туда теплушечные поезда с работниками, будущими доходягами. Молодые жаждут приятной жизни и равнодушно относятся ко всему, что не служит им на потребу.