Мандельштам кончил читать стихи, и Шилейко показывал гипсовые пластинки - копии археологических находок с египетскими, кажется, барельефами. В это время пришла Ахматова, уже не Гумилева и не Шилейко и еще не Гаршина - и совсем не Анюта Горенко... Она была совсем тоненькая и длинная, с чуть испуганным и прелестным лицом. Она не села, а присела на кончик стула, как будто вот-вот сорвется и убежит. Мы были уже знако
[456]
мы, и она спросила, надолго ли мы приехали. Как будто мы тогда сговорились о дне, когда мы к ней зайдем, и она сообщила нам свой новый адрес. Впрочем, за это не могу поручиться: от желания что-нибудь доказать у людей часто возникают ложные воспоминания. Наверное я знаю только одно: после того как мы побывали у нее на Неве, Мандельштам взял извозчика и долго катал меня по набережным, чтобы я узнала, как выглядит его город в белые ночи. Значит, стоял конец мая или июнь (по какому стилю?). В первый раз мы были у Ахматовой летом или осенью на другой квартире - без Невы в окнах. И тогда же мы смотрели еще пустую квартиру на Неве. Она долго стояла пустая, да и весь Ленинград был пустым и разоренным. Нам показывали десят-ки пустых барских квартир, нуждавшихся в ремонте. Мы вспоминали их, доживая последние дни на Якиманке, и я мечтала о ванне и сносном жилье. Вопрос о переезде в Ленинград обсуж-дался с весны 23 года - еще до Гаспры. Сначала Мандельштам мотал головой - ему не хоте-лось в Ленинград. А потом он сам о нем заговорил: долго ли нам еще мотаться по чужой, гряз-ной и тесной Москве? Он постепенно привыкал к мысли о возвращении в Ленинград, мертвый город. Решились мы на переезд после белой ночи, когда извозчик прокатил нас по набережным и мостам. Первый из мостов был разведен, и переехать на Васильевский удалось лишь по следую-щему. Ванька получил груду денег, но в Доме книги уже сочились мелкие получки. Передовая идеологическая Москва почти не кормила.
Ольга Глебова-Судейкина
В первой квартире Ахматовой, где я была, стояло множество фарфоровых статуэток. Моя фаянсовая душа их не выносит. Они кажутся мне принадлежностью педерастивного уюта. По-том фигурок не стало - Ольга Глебова-Судейкина распродала их, чтобы раздобыть деньги на отъезд. У Ахматовой осталось лишь несколько увечных фаянсовых штук, и они прожили с ней всю
[457]
жизнь в застекленной горке. На Неве вся стена была увешана иконами из собрания Судейкина. Они потом лежали в сундучке, и ими завладела Ира Пунина.
В первый раз мы шли к Ахматовой пешком. Мандельштам топорщился. Как я лелею обиду за путаницу с "первым посвящением", так он продолжал злиться на Ахматову за старое предло-жение пореже бывать у нее: "ахматовские штучки". Игра в уклончивость и с женщинами, и особенно с мужчинами, будто все потенциальные влюбленные, которых надо держать на рас-стоянии, действительно была нелепой и внезапно сменяла приветливость и прелестную дружбу, в которой Ахматова была непревзойденным мастером. Вторая причина, почему Мандельштам побаивался встречи, - два выступления в печати ("Русское искусство"), где мельком говори-лось об Ахматовой. Слова о столпничестве на паркетине - просто грубый выпад, в котором Мандельштам потом очень раскаивался. Третья причина тревоги - он боялся, как встретит меня Ахматова. Незадолго до этого он водил меня к Цветаевой и обиделся на то, что она огрела меня, как могла: "С этими дикими женщинами никогда не знаешь, чего ждать..."
Опасения оказались напрасными - Ахматова выбежала в переднюю, искренно обрадован-ная гостям. Я запомнила слова: "Покажите мне свою Надю. Я давно про нее слышала..." Мы пили чай, и Мандельштам окончательно оттаял. Они говорили о Гумилеве, и она рассказывала, будто нашли место, где его похоронили (вернее бы сказать - закопали). И еще про Оцупа, Горького и записку Гумилева, полученную женой. Оба называли Гумилева Колей и говорили про его гибель как об общем личном несчастье. По имени они называли друг друга только за глаза. Встретились они очень молодыми, но величали друг друга по отчеству. Еще в моем поко-лении люди рано обретали отчество, и это хорошо звучало. Сейчас отчество как будто отсыхает. Потом Ахматова спросила Мандельштама про стихи и сказала: "Читайте вы первый - я люблю ваши стихи больше, чем вы мои". Вот они - "ахматовские уколы": чуть-чуть кольнуть, чтобы все стало на место. Это был единственный намек на статьи Мандельштама. Он долго читал стихи, и
[458]
я почувствовала ее отношение к ним. Одним я могу похвастаться - я всегда умела спокойно молчать и не самоутверждаться, как многие жены, непрерывно влезая в разговор. Честно говоря, я считаю это большим достоинством. Почему мне не дали за это премии?
Во второй раз, на Неве, Мандельштам опять читал стихи, "отчитывался за истекший пери-од", как они говорили. Тогда он прочел "1 января" и рассказал про "низко кланяюсь"... Это задело его больше, чем он показал Шилейке. "За истекший период" больше ничего не было, потому что "современника" он вытащил из небытия гораздо позже. Дважды они друг другу стихов не читали, так как запоминали их с первого чтения.