Выбрать главу

[XI]

время со "Второй книгой" вспоминали они следующее. "Экстер, испугавшись "варваров-большевиков", удрала в Одессу... Помню, как мы оформляли Крещатик... Мы тоже отвернулись от дряхлого старого... Все искусство этих бурных и замечательных дней мы героически вынесли на своих плечах... Мы делали все, в чем нуждалась Октябрьская революция, мы были искренни и честны" (А.Тышлер). "...Началась жизнь совершенно феерическая, возможная только в ту, ставшую теперь легендарной эпоху... Художники объединились вокруг Экстер и под ее эгидой [слова-то, слова!] превратили город в неслыханное и неповторимое карнавальное зрелище... Им удалось создать радостную и победную атмосферу первомайского праздника" (С.Юткевич). С ложью для себя или искренне писали они так в свои поздние годы? Бессмысленно задаваться вопросом. С вывертом родимых слов и без душевной муки проходили родины новой эпохи, которой они были добровольными акушерами. Высокопарные слова, пущенные в обиход для обозначения противоположного их смыслу, заполонили жизнь. "Ну хоть бы на смех, на потеху что-нибудь уже не то что хорошее, а просто обыкновенное, что-нибудь просто другое!" (Бунин - в те же "окаянные дни"). Под музыку таких слов шла грандиозная "потрава" - вот оно, точно обозначающее слово, выбранное Н.Я. Прошло пятьдесят с лишним лет, и "хоть что-нибудь просто другое"! Неужели ничего не сталось с этими людьми? Нет, почему, сомкнувшись в одном охранительном заведении с теми еще маразматиками, они стали "обществом", людьми, стеснявшимися присутствием вдовы Мандельштама, а ради самого Мандельштама готовыми сносить забавные анекдоты о нем. Они были такими внутри своего кастового пространства, а вне его продолжали писать хорошие станковые и кинокартины, которые Н.Я. все равно не пошла бы смотреть, навидавшись их в двадцатые годы, когда образ катящейся по одесской лестнице в пропасть коляски с

[XII]

ребенком показался ей немыслимым образцом хладнокровного злодейства в искусстве. Настоящие вещи, надо думать, если создавались, то людьми, отказавшимися носить знаки принадлежности к убийственному прошлому, как литературовед Оксман, кто принял свою десятилетнюю каторгу за возмездие. А если говорить о самом настоящем, поистине великом, то имя тому - Варлам Шаламов.

Двадцатые годы описаны Н.Я. так, что бесполезно говорить что-либо в их защиту. "Правда по-гречески значит мрия", что в переводе - сон. Сказано "каким-то мерзавцем" в двух шагах до Шахтинского процесса и года великого перелома. Старая ли, новая интеллигенция - та в желании спастись, эта, естественно, жить и действовать - уже не принадлежала самой себе, все было позади, включая передававшуюся из поколения в поколение революционность. Поток, уже не водоворот, выносил на поверхность плоды талантливых самоутверждений новой интеллигенции. Обидевшись за Мейерхольда и Тынянова, разошлись с Н.Я. ("в оценке культурных явлений" - так это называлось) те, что расписались за общество, ставшее охранительской кастой. Н.Я. говорила, что про Андрея Платонова они-то с Мандельштамом знали, что есть на свете такой диво-человек.

Так виновата ли интеллигенция исторически? Конечно, и больше других. Достаточно ее внутренней безрелигиозности, принципиальной и безнадежной, как это сложилось с тех шестидесятых. Нечего и говорить о занятой самоутверждением новой интеллигенции. В двадцатые годы социальное море шумело не для ее слуха - какое же дело ей было до изначально ей чуждого? Мимо прошли церковные процессы и организованная расправа с духовенством ("Из самого ужасного - общественное равнодушие, глубокое, возмутительное", - писала М.В.Юдина, когда расстреливали митрополита Вениамина и других с ним в 1922 году). Но само понятие

[XIII]

исторической вины - оно же связано с пространством совершаемого, с теми же социальными и прочими условиями, в чем можно искать исторические причины и корни. Между тем революция большевиков порождалась силами, какими вызываются страшные эпидемические заболевания, - те же не выбирают себе пространства для распространения. Действовал невидимый яд, губительный для общественных структур, но направленность его была на разрушение личностной структуры человека. Трихинам, по Достоевскому, была подвержена все же часть общества в лице его негодных членов, а не целое в лице всех. Чтобы отравить космос, требуется яд чрезвычайной сосредоточенности, когда необходимо и достаточно присутствие в воздухе одной только бациллы, - в обществе это яд, требующий для своего воплощения одного исключительного феномена, чтобы воплотиться в нем до конца. Такое случилось в начале века. Мандельштам писал, что уроком предшествующего столетия был релятивизм, относительность, а если что и остается" и т. д., что сказывалось на протяжении всего столетия в торжестве голого метода над "познанием по существу", в равнодушном к самому предмету познания "панметодологизме". Какое же имя найти такой методологии, при которой принцип относительности впрыскивается ядом внутрь человеческого существования, сводя его на нет? - "Сегодня слишком рано, а послезавтра поздно" (лови момент), "смотри, кому выгодно" (уж это как водится), "закон есть мера политическая, одна политика, и только политика" (изречение, вывешенное над зданием, где судили одного правозащитника) и т. д. и т.п. Цинизм ли это? Если бы! - цинизм рано или поздно вылез бы наружу. Для невозможного пусть будет невозможное слово: панполитицизм, - что стоит за ним, за этим словом, до конца воплотившимся в образ знакомого политического вождя, - то не просто равнодушие к духовной стороне жизни, а уничтожающее презрение к

[XIV]

тому, без чего жизни нет, как к жульнической махинации: "поповщина". Бес, не снившийся Достоевскому: его человекобоги - те действуют вынесенными из небытия на "позор", на сцену, - на ней они издевались, выбирали неподходящие места, терзали, но и терзаемы были. Действие яда, равно поражающего всех, прежде всего незамечаемо: его носители кажутся до поры до времени людьми среди людей - какие "бесы"! какой из Ленина Ставрогин! потому не выбрать времени для его остановки, не сказать по-державински "противен мерзкий изувер". "Еще стрижей довольно и касаток", как вдруг обыкновенным делается то, о чем в это же самое время и подумать не могли. Ленин начинал в чеховское время - да, "заверчено" было заблудившейся интеллигенцией давно, явью стал 1905-й, - но сказать в ту же самую пору, что все на свете делается ради моментальной выгоды - что там ваши "Шопенгауэры и Достоевские", - душа бы не вынесла. Тут же вдруг оказалось, что душа эта, страдающая душа чеховских интеллигентов, - меньшевиствующая, годная только для того, чтобы, "размежевавшись", вступать с ней в политические "блоки", "использовать" (не верится, что такое гадкое слово было всегда) в своих политических видах, а потом растоптать. "Но почему лакеи?" - пожимали плечьми в 1918 году уже и впрямь ставшие политическими меньшевиками когда-то интеллигентные люди. В какой момент не поздно было схватиться за голову - не скажешь, история не сохранила подобного жеста. На смех разве привести вот этот, найденный в комментариях к собранию сочинений Ленина пример. Пишет рецензию на "Материализм и эмпириокритицизм" (значит, в 1909 году) партийная "меньшевичка", - в конце у нее вырвалось: "Уму непостижимо, как это можно нечто подобное написать, написавши, не зачеркнуть, а не зачеркнувши, не потребовать корректуры для уничтожения таких нелепых и грубых сравнений!"