[184]
матери, может уговорить представителей власти в чем угодно...
В настоящее блаженное время развелось много чистых и наивных непуганых, и в любой момент из них смогут выжать что угодно. Есть и немного преодолевших страх, которые пробуют думать и говорить. Пока к людям не вернется память, их не услышат. Люди спят, потому что их искусственно лишили памяти. Им надо узнать, что было с нами - с поколениями их отцов и дедов, иначе они непугаными войдут в новый круг бедствий и окажутся совершенно беспомощными. А бедствия могут повториться: непуганые среди правителей не прочь поднажать. Молодые, они не испытали страха и не знают, что мнительные султаны гибнут в таком же темпе, как солдаты. Надо вернуть людям память и страх.
С самых первых дней, когда мы были еще храбрыми, страх заглушал в нас все, чем живут люди. В 1938 году мы узнали, что "там" перешли на "упрощенный допрос", то есть просто пытают и бьют. На одну минуту нам показалось, что если "без психологии" - под психологией подразумевалось все, что не оставляет рубцов на теле, - бояться нечего. Ахматова сказала: "Теперь ясно - шапочку-ушаночку и - фьють - за проволоку". Вскоре мы опомнились: как не бояться? Бояться надо - вдруг нас сломают и мы наговорим, что с нас потребуют, и по нашим спискам будут брать, и брать, и брать... Такое бывало сплошь и рядом с самыми обыкновенными людьми. Ведь мы просто люди - откуда нам знать, как мы будем себя вести в нечеловеческих условиях... И мы повторяли: "Господи, помоги, ведь я и за себя поручиться не могу..." Никто ни за что поручиться не может. Я и сейчас боюсь - хотя бы шприца с мерзостью, которая лишит меня воли и разума. Как я могу не бояться? Только сознавая свою беспомощность и общий позор, мы не лишимся страха и не станем непугаными. Страх - организующее начало и свидетельствует о понимании реальности. На укрепляющий и поддерживающий страх способен не всякий раб, а только тот, кто преодолел страх и не поддался трусости. Преодолевший страх знает, как было и как будет страшно на этой земле, и смотрит страху прямо в глаза.
Я повторю слова Мандельштама: с таким страхом не страшно. Но и расслабляющий страх, как у вдовы скрипача, безгрешен. Настоящую опасность таят в себе непуганые, наверху еще больше, чем внизу, а еще - потерявшие память. Из таких вербуются низкие трусы и мнительные султаны.
Человек, обладающий внутренней свободой, памятью и страхом, и есть та былинка и щепка, которая меняет течение несущегося потока. К тому ужасу, который мы пережили, привела трусость. Она может вернуть нас в старое русло. Я уже не увижу будущего, но меня мучит страх, что оно может в чуть обновленной форме повторить прошлое. Тогда люди заснут и уже не проснутся. Ведь они и сейчас еще не проснулись, а нового погружения в сон выдержать нельзя. Мне страшно, и для страха есть все основания. Ведь я боюсь не за себя, а за людей. Двадцатые годы оставили нам такое наследство, справиться с которым почти невозможно. Надо преодолеть беспамятство. Это первая задача. Надо расплатиться по всем счетам - иначе пути не будет.
Обрывки воспоминаний
У Мандельштама есть запись: "Действительность носит сплошной характер, проза - прерывистый знак непрерывного". Воспоминания тоже прерывистые знаки, и нельзя их растягивать в сплошную линию. Этой записью Мандельштам показал, что не хочет отдавать дани погоне за длительностью и непрерывностью, которая захватила всех в первой половине нашего века. Мне думается, что к поискам непрерывности, к воспроизведению процессов в их течении, к погоне за длительностью привела какая-то особая - почти физиологическая - жажда, желание ощутить и всеми пальцами ощупать текущее время, жизнь, движение, процессы... Эта потребность, столь сильная в литературе, проявилась, вероятно, во всех областях мысли, искусства, науки. Остановленное мгновение, замедленная съемка, разложение на мельчай
[186]
шие частицы вещества - явления одного ряда и вызваны потребностью снова пережить уже прожитое, воспроизвести в движении уже происходившее, неслыханно растянуть каждый миг, чтобы он из мига стал длительностью.
По мере того как нарастали темпы, нарастала ценность мгновения. В глазах мельтешило от быстрой смены движений, и футуристы, восхваляя скорость, цеплялись за мгновение. Мандельштам отказался от попыток воссоздать непрерывность, но его любовь к замедленному - медленный вол, медлительные движения армянских женщин, тягучая и долгая струя меду, когда он льется из горлышка бутылки, - все это вызвано тем же желанием ощутить ход времени: "Но только раз в году бывает разлита в природе длительность, как в метрике Гомера..." Длительность для Мандельштама не самоцель, а, может быть, поиски Духа, жажда благодати: "Вот неподвижная земля, и вместе с ней я христианства пью холодный горный воздух... И с христианских гор в пространстве изумленном, как Палестрины песнь, нисходит благодать". Иногда это попытки ощутить вечность: единственный остановленный миг - Евхаристия: "Евхаристия как вечный полдень длится", потому что соучастники таинства через него приобщаются к вечности: "Чтоб полной грудью мы вне времени вздохнули о луговине той, где время не бежит". Ощущение мига как вечности, мечта "о луговине той" заглушаются "шумом времени", который есть "ход воспаленных тяжб людских".