Выбрать главу

Диктуя, он не обращал никакого внимания на Джейн, а шагал, совершенно не видя её, прямо на Фанни, словно собираясь раздавить. Она не любила эти его, правда, редкие, приступы работы на людях, находя в них что-то от эксгибиционизма.

– «Опомнись, добрый мой Дидье, заклинаю тебя! Это говоришь не ты, это она говорит твоими устами… Гм… Заклинаю тебя…» О-о! Довольно! Джейн, почему вы позволяете мне диктовать такое?

– Какое – такое?

– «Заклинаю тебя» и «опомнись», и потом вот вы назвали бы когда-нибудь кого-нибудь: «Добрый мой Дидье»?.. Вообще-то, я думаю, вы на это способны… Ну-ка, скажите: «Добрый мой Фару!»

Навострив уши, Фанни и Жан услышали приглушённый невесёлый смешок Джейн.

– Разве у вас нет желания назвать меня: «Добрый мой Фару», а?

– Никакого…

– «Дидье, заклинаю тебя…» Не надо забывать, что «Водевиль» – это театр для широкой публики, для людей, которые живут в том квартале… «Заклинаю тебя, опомнись…» Без четверти двенадцать у них там, в зале, душа уже становится возвышенной… «Стань опять таким, каким ты был вчера…» и так далее… Дальше всё как в рукописи. Спокойной ночи! Фанни, я иду наверх! – громко крикнул Фару.

Джейн у него за спиной подровняла стопку листков, поставив их на ребро, зачехлила для переезда свою пишущую машинку. Лицо у неё было бледное и ничего не выражающее, как у усталой служащей, и Фанни не видела на нём никакого следа тайного торжества и даже никакой привычки к любви…

«Так я теперь и буду всё время думать о ней?» – с опаской спросила себя Фанни.

В то же мгновение беспокойный взгляд Джейн стал искать её, и она встала, оставив Жана Фару сжавшимся в маленький стыдливый комочек.

– Вы идёте наверх, Фанни?

– О да! Конечно… Завтра у меня будет сумасшедший день… Да ещё эти парижские лица, которые предстоит увидеть… Фару чересчур задержал вас.

– Такая уж у меня служба. Но он так изводит себя из-за этого куска сцены, что просто невероятно… До смешного…

Джейн неохотно оправдывала его, явно осуждая. Она взяла Фанни под руку.

– Фанни, почему вы никогда не берёте меня под руку, а всегда я вас? Я устала, Фанни…

– Есть от чего! Какие только амплуа вы не перебрали с утра!

«Амплуа, – перечислила про себя Фанни, – горничной, курьера, секретаря, метрдотеля, да ещё полчаса любви – я такая щедрая – в придачу… В самом деле! Тяготы её положения я вижу хорошо, а вот выгоды…»

Она почувствовала себя слегка вульгарной и развеселилась. Однако оптимизм её дал трещину, когда, лёжа недалеко от Фару, заснувшего с тонким и мелодичным посапыванием чайника, она увидела перед собой голубоватый экран окна без занавесок. Позавчера пустое, загорающееся золотистыми и тёмно-красными розетками узора, когда глаза под непокорными взметнувшимися ресницами готовятся к первым интеллектуальным феериям, это ночное окно покрылось сейчас причудливой изморозью образов, которые Фанни созерцала неподвижно, покоясь на копне своих чёрных волос и убаюкивая себя надеждой больного:

«Всего лишь это, и больше ничего? Больше ничего?..»

В момент отъезда она была не такой оживлённой, как остальные, но все уже привыкли к зябкой неуклюжести Фанни, задерживающейся в дверях вокзала, мешкающей на подножке автомобиля. Когда настало время отдать сторожу ключи от виллы «Дин» и садиться в машину, Фанни как бы проснулась, завязала под ухом концы шарфа, натянула до самых бровей свой фетровый чепец, потерявший форму из-за её огромного шиньона. Она неуверенными шагами ходила взад-вперёд по террасе, трогая засов запертой двери.

– Да нет же, Фанни, нет – вы ничего не забыли, – крикнула ей Джейн.

«Мне бы хотелось, – думала Фанни, – мне бы хотелось снова прожить это лето, но наделённой тем, что я теперь знаю. Я бы по-другому смотрела на этот дом, на эти места, на людей и на самоё себя. Вот даже уже эти пустые сиденья выглядят сейчас по-иному; это громоздкое строение кажется не таким уродливым: расположение комнат и обоих этажей стало понятным, как в доме с обвалившимся фасадом…»

Она услышала смех и увидела, что Жан Фару, накрытый шутки ради всеми лежащими одно на другом пальто, идёт, похожий на островерхий стог сена. Она засмеялась вместе со всеми, споткнулась и подвернула ногу.

– Опять эти твои соломенные лодыжки! – проворчал Фару.

– Вы бы лучше подали ей руку, – оборвала его Джейн. Она шла последней, грациозная в своём девичьем плаще из бледно-голубого шёлка. Фару остановился, подождал её и, просунув руку под ремень из белой кожи, стягивавший талию Джейн, потянул её вперёд.

– Но! Но! Пошла, голубая лошадка!

Выглядел он, как обычно в конце каникул: одежда казалась взятой напрокат, жилет и пиджак расстёгнуты, шляпа сдвинута на затылок. На лбу вилась густая прядь волос, словно у молодого бычка. Мятые складки на брюках, плохо завязанный галстук вызывали явное неудовольствие Джейн. Но Фару, глядя светлыми глазами и скаля зубы, демонстрировал своё умение не без кокетства игнорировать правила хорошего тона.

«Какая непосредственность!» – восхищалась Фанни. – А она, что она ему сейчас сказала? Что лучше бы он подал мне руку… Сколько раз за три, нет, за четыре года она произнесла подобные фразы? Я не обращала внимания… "Вы бы лучше подали ей руку…"»

Поперёк тропинки висели паутинки с пауками; не успевшее подняться высоко в половине восьмого красное солнце ещё не испарило росу. Сухая золотистая осень уже покусывала своим небрежным пламенем подошвы приземистых гор. Фанни нарвала по дороге, перегнувшись через изгородь, фиолетовых астр, которыми пренебрегла накануне.

В поезде Джейн пожелала обустроить ей «уголок Фанни» – она расстелила лёгкое шерстяное одеяло, заложила разрезной нож меж страниц совершенно нового романа. Но Фанни не хотелось ни этой заботы, ни дремотного забытья.

– Мне хорошо, спасибо, мне хорошо, – говорила она рассеянно.

Взгляд её красивых, как у животного, глаз блуждал по лугам. Фиолетовые арабески на концах шарфа и яркая помада хорошо гармонировали друг с другом и ещё сильнее подчёркивали белизну лица, какая нередко отличает брюнеток.

На перроне вокзала Жан Фару пообещал, что отдаст руль Фрезье, что не будет кататься с наступлением темноты, пообещал торопливо и неискренне всё, что требовалось пообещать.

– Какую газету вам дать, Фанни?

– Сейчас никакую, спасибо. Мне хорошо. «…самое интересное то, что мне и в самом деле неплохо», – продолжила она про себя.

В окне поезда поплыли первые маленькие франш-контийские станции со шпалерами, густо увешанными чёрным виноградом. Фару читал газеты на свой лад.

– Они не дают анонса… Нет, пока ещё не видно никакого анонса.

– О чём? – вздрогнув, спросила Фанни.

– О начале репетиций. Ты как с луны свалилась.

– Что ж удивительного, когда меня поднимают в пять часов…

Дорога изогнулась, открыв взору Фанни далёкий холм, который она оставила, похожую на куб виллу, которую она больше уже никогда не увидит. Она прильнула к окну, глядя, как исчезает из виду один из тех немногих домов, в которых она провела после замужества два лета подряд.

– А он позавтракал? Я уверена, что он не позавтракал!

– Конечно, он сказал, что попросит принести ему чего-нибудь в театр… Как будто у Фару есть привычка умирать с голоду… Вы меня смешите…

– И тем не менее спать он ложится уже три ночи подряд в четыре утра!

– Ну и что? Это нормально.

– О, какая вы всё-таки спартанка! Спартанская жена – вот вы кто! Глядя на вас, ни за что не догадаешься. Впрочем, это красиво, это величественно – такая строгость, такое презрение ко всему материальному, такая…

Они ещё не дошли до того, чтобы выклянчивать «местечко с краешку на прогоне», но уже молитвенно вытягивали озабоченные, мысленно устремлённые к Фару сквозь Фанни лица, олицетворяя собой тот циничный экстаз, что всегда витает вокруг драматурга и известных актёров. Они не называли Фару по имени, а говорили: «Он» или «мэтр». «Ну что ж, – подумала Фанни, – Он написал пьесу, да, он написал ещё одну пьесу. Если бы он был столяром-краснодеревщиком или изобрёл электрическую щётку, мухобойку, сыворотку, разве они роились бы здесь, склоняя головы, словно над рождественской колыбелью?..»