Выбрать главу

От разворошенной клумбы тянет теплым хлебом, от обрезанных тополиных верхушек – лесопилкой и новосельем. Во дворе весна. А на территории гаражей, сразу за шлагбаумом – зима. Хоть и пришибленная, уплотненная. Остатки сугробов зловеще темнеют по углам. Длинные сырые тени отскакивают от стен. Здесь даже руки зябнут как-то по-особенному.

Сейчас я себе напоминаю не то воровку, не то угонщицу. Как тут замок открывается? Хорошо, лампочка сама зажглась: она, похоже, на шевеление дверцы закодирована. Или замкнута? Я в электричестве никогда ничего не понимала.

Нужная коробка, естественно, находится в самом дальнем углу. Среди дюжины таких же картонных сиротинушек. Там, под неровными надписями «мое!», «хрупкое» и «на память» покоятся кусочки предыдущих жизней. Немножко дневничков и стишков, завернутых для надежности в целлофан, горстка старых флакончиков, в которых даже тени духов не осталось, сотни две открыток и фотокарточек – тоже утрамбованных, упакованных, упокоенных. Старые записные книжки, древние сценарии, слепые машинописные копии того, что некогда считалось крамольным, а теперь всего лишь стало популярным.

Выбросить такое рука не поднимается. А держать на видном месте бессмысленно. Вот и кочуют эти бумажные, тряпичные и стеклянные эмигранты из одной жизни в другую, с квартиры на квартиру. Среди них – кособокая коробка из-под банок с болгарскими консервами. На ней синеет полусведенной татуировкой штамп ОТК. Судя по нему, срок годности у того, что хранится внутри, должен был истечь на заре перестройки. И истек бы, если бы не мелкое ведьмовство, спасающее вещи от плесени и забытья.

Там должны быть конспекты с методичками, учебниками и шпаргалками. Что ж тогда она такая тяжелая, эта моя драгоценная коробка? Я не выдерживаю. Волоку свою добычу поближе к лампочке и начинаю распутывать узлы шершавой бечевки, отдирать синие полоски изоленты, выгребать окаменевшие стружки апельсиновых корок, сунутых, чтобы драгоценную макулатуру не сожрала банальная мирская моль. На все уходит четыре минуты. А на пятой у меня кончается воздух и способность ориентироваться в пространстве.

Среди плотно спрессованных тетрадных листов, пожелтевших до лимонности методичек, киношных и пригласительных билетов, записок, которые строчатся посреди скучной пары деноминированных купюр, которые после реформы сорок седьмого года стали значить в десять раз меньше… Среди этого стандартного студенческого барахла я нахожу носки. Обычные, ко́товой шерсти, домашней вязки. Кто-то из наших привез в шварцевскую общагу, а я выменяла.

Темно-красные носки самого ходового мужского размера. Того, который был у моего мужа Сани. Был бы, если бы не война. Я еще до собственной смерти успела извещение на Саню получить и потом тоже понимала, что никаких шансов, что «без вести» в народном ополчении – почти наверняка насмерть. А все равно ждала. Носки ему купила.

– Ох ты ж мамочки…

Сижу, прислонившись к холодной стене гаража, шепчу и ругаюсь, вытираю зареванные щеки носками и прошу прощения. То ли у самой себя, обещавшей творить добро и только добро, а сегодня чуть не загнобившей беззащитного ребенка. То ли все-таки у покойного мужа Сани, которого я любила больше всех за все мои жизни и готова была взять в ученики, да только вот война проклятая помешала. У меня его снимок всегда был на видном месте, хоть на тумбочке, хоть в серванте, хоть на стенке вместо иконы. Но на вопрос «Кто это?» я мирским гостям врала. «Брат старший», «папа», «дедушка». А в следующей жизни придется говорить, что Саня – это мой прадед. Если доживу, конечно…

И вот тут, по всем законам театрального жанра, свет в гараже гаснет. Сперва мигает – двумя тусклыми всполохами, – а потом вырубается с концами. Неплотно прикрытые дверцы распахиваются с визгливым, скулящим звуком. Неужели Темчик их смазать не может? Я бы точно спятила, такой вой каждое утро и каждый вечер слушать. А, он же глухой у нас, опять я забыла!

Надо бы затаиться и вжаться в стену. Потому как огроменная фигура на пороге – это страшно. Корявая, громоздкая – как и полагается в свете сияющих за ее спиной фар.

– Стоять! Рыпнешься – убью!

Рыпнусь, конечно. Мне ему слух привинчивать вручную приходится, жестами. Да что ж за наказание такое – и оброк ученический, и этот мой долбоеб законный…