Выбрать главу

— А почему ты ко мне не приехала, шишки-едришки?

— Какие, Антон, шишки?

— Не шишки, а ответь, почему ко мне не приехала, шишки-едришки?

— За шишками?

— Привет!

Я повесил трубку. Говорят, что любовь — чувство неосознанное. Очень жаль. Мне показалось, что лекций о любви и браке читать я больше не стану.

13

Остаток дня прошел в неприкаянном хождении по замшелому дому, саду и скрипучему крыльцу. Разговор с женой выбил меня из колеи, если только эта колея имелась. На душе стало тяжко, будто я сделал что-то плохое; впрочем, и сделал — тихо нахамил жене, ничего не понявшей и ничего не подозревавшей. От этой проясненной мысли стало еще хуже. Я ощущал почти физическую противность — так однажды было, когда переел соды, спасаясь от изжоги. И так было, когда завалил монографию. Нет, было хуже.

Свои решения я всегда обдумывал. Даже незначительные. А тут отказался ехать в город — в сущности, отказался спасать диссертацию, — размышляя несколько секунд. Впрочем, размышлениями эти секунды и не назовешь — так, какой-то интуитивный заскок. Или я все обдумал раньше, бродя в просторных сосняках?

Пчелинцев назвал меня карьеристом. Почему не честолюбцем? Видимо, по незнанию слова. Да, хотелось бы стать доктором наук и деканом факультета. Со временем стану. Человек может всего добиться; правда, иногда ему на это не хватает жизни.

Но теперь эти алмазные слова — доктор наук, декан факультета — для меня неожиданно потускнели, словно я носил их с собой в сосняки да и пообтер об кору. Оказалось, что они не наделяют человека чем-то необычным и ничего не добавляют к его личности. Ну был бы я доктором и деканом… Тогда бы приехали друзья к моему горю? А вот к сторожу Пчелинцеву сбежались. Тут я видел какое-то принижение интеллекта, образования — нет, не моего, а вообще, всемирного.

Кстати, что он поделывает, Пчелинцев? За окном лишь сумерки…

Я бодро топал до садоводства, чувствуя, как рассасывается неприятный осадок — та самая тошнотная сода, которой когда-то переел.

Кажется, я шел по улочке Астрономов, когда из темных кустов, как костлявая длань кощея, высунулась рука, крепко ухватила меня за куртку и с необоримой силой втащила во мрак. Осознав это, я хотел что-то сделать — размахнуться, крикнуть, вырваться… Но в том свете, который еще остался у сумерек и просочился в кусты, блеснули стекла очков.

— Громко не говори, — попросил Пчелинцев.

— А что случилось?

— Засада.

— На вора?

— Хуже, шишки-едришки.

Мы сидели на корточках у штакетника, в зарослях черноплодной рябины. С той стороны забора кусты вырубили, и прямо перед нами стоял неосвещенный дом — до его входа было метров пять. Вероятно, листва и сумерки скрывали нас.

— Он с напарником в машине за оградой садоводства, — прошептал Пчелинцев.

— Да кто?

— Ты в Эрмитаже бывал?

— Разумеется.

— Сушеного фараона видел?

— Мумию?

— Так он похуже мумии.

По улочке шел человек. Не доходя до нас, он открыл калитку и направился к дому за штакетником. Пчелинцев нажал мне на плечо — мол, сиди, — выскочил из черноплодки, догнал человека уже у крыльца и неестественным, каким-то бандитским рыком спросил:

— Закурить есть?

Человек вздрогнул и обернулся.

— А-а, сторож.

— Он, — миролюбиво согласился Пчелинцев.

— Я ведь не курю.

— Тогда извините.

— А вы… дежурите?

— Поглядываю, чтобы не шаромыжничали.

И Пчелинцев вернулся в черноплодку. Я ничего не понимал. Допустим, вор приехал с напарником обворовать дом. Но он вошел в него по-хозяйски, зажег везде свет, застучал, задвигал мебель. И со сторожем они друг друга знают.

— Пока он без второго, в разведке, — шепнул Пчелинцев.

— Да что разведует-то?

— Спугнуть бы его.

Он вновь подавил мне плечо, вышел из кустов, миновал калитку и стукнул в дверь. Та открылась — я увидел на свету тощую фигуру мужчины.

— Не знаете, как сыграли? — поинтересовался Пчелинцев.

— Кто?

— Наши.

— С кем?

— С ихними.

— Во что?

— В футбол.

— Я не болельщик, — отрезал мужчина.

Пчелинцев вернулся и засопел недовольно — видимо, не спугнул. Я начал подозревать, что опять вовлечен в авантюру вроде той, с моравской колбаской. И если тогда наша совместная глупость была понятна, то здесь его действия смахивали на поступки спятившего.

— Знаешь, кто это? — прошипел Пчелинцев. — Волосюк.

— Ученый?