Выбрать главу

— Володя, — начал и я нервничать. — Можно бороться за личные интересы. За должность, за квартиру, за детей, за свое доброе имя… И это по-человечески понятно. Можно бороться за коллектив, за план, за продукцию. Вот ты рассказал про свою работу, и мне все ясно. Я — за. Но кто тебя поддержит, когда ты страдаешь за лося, который бегает себе по лесу без смысла и предназначения? За сосну, которых миллионы? Заступился за сосну… Не за человека, а за дерево. И звучит-то смешно.

— Дерьмо густеет, — презрительно сказал Пчелинцев, не глядя на меня.

Я оторопел, не зная, как отреагировать — обидеться ли, возмутиться ли… Но вспомнил студенческое «маразм крепчал», когда намекали на прущую дурь. Пчелинцев употребил что-то вроде синонима.

— А еще поэт, — наконец придумал я, как отреагировать.

У летнего рукомойника умывались ребята — Оля визжала, Коля обливал ее водой, а Черныш лаял. В доме торопливо бегала Агнесса, накрывая на стол. Где-то играл мощный проигрыватель — певица шептала песню на все садоводство.

— Володя, — примиряюще начал я. — Воздержись на собрании от речей. Прошу тебя.

— Там о лосях разговора не будет.

— Лоси и сосны хоть материальны… Когда ловил Волосюка, за что боролся? А когда профессора зовешь Мишкой — тут за что?

— Да у меня отец, шишки-едришки, на фронте погиб! — повысил он голос.

— Это… к чему?

— За что он погиб? За материальное? За жратву, за шмутки да вот за эти дачки?

— А за что? — по-дурацки спросил я.

— За наши людские отношения.

Я умолк, как споткнулся. Мне вдруг открылась иная грань его характера, иной смысл его беспокойства, до которого раньше я почему-то не смог дойти. Борьба за человеческие отношения… Где-то в каморках сознания отыскалась цитата, читанная еще в юности, а потому и не забытая. «Кто пьет из колодца истины, тот никогда не напьется». Чья эта мысль?

— Неужели ты хочешь переделать человеческие натуры? — изумился я.

— Хотя б рога обломать тем натурам, которые бодают правду.

— Человеческую натуру не изменить. Это большая сила.

— А я что — слабый?

— Не сильнее людского консерватизма.

— Ерунда еловая! Сильный борется со слабым…. Да зачем сильному с ними бороться? Они ж и так слабые. Нет, шишки-едришки, сильные бьют не слабых, а непокорных.

Я вздохнул, теряя и нить разговора, и заданную себе цель. Не спорить мне надо, а отвращать его от выходок на собрании. Но я не знал, как это сделать и чем его прошибить. Какой веселый человек придумал, что в спорах рождается истина? В спорах рождается злоба.

— Детей бы пожалел. Ведь умрешь не своей смертью! — сорвался я с тормозов.

— Зато ты доживешь до сотняги, — усмехнулся он. — Ненужные люди живут долго.

— Как это… ненужные? — тихо спросил я.

— Ты в брюках?

Какая-то глупая, ничего не подозревавшая сила толкнула меня оглядеть свои штаны и согласно кивнуть.

— А не мужик, — заключил Пчелинцев. — Коли на покорность меня подбиваешь.

— То есть как не мужик?

— Леший тебя знает… Умудряешься обличье иметь мужское, а душу бабью.

Видимо, лицо мое побледнело, — дважды за день сказали в этом доме, что я не мужчина. И хотя разум меня удерживал, обида была сильней. Я встал и пошел к воротам, пьяно задевая за сосенки.

Пчелинцев меня не вернул.

17

Мне казалось, что осень все разгорается.

Листья выжелтили почву под яблонями ровным непокойным огнем. За оградой рыжела усыхающая трава. Под соснами обжигали взгляд вечные папоротники. А когда вечерами багровело небо, то пламенный воздух опускался на розовую землю. Как-то случайно забредя в Первомайку, я сощурился от золота — песчаная улица была выстелена кленовыми листьями и затоплена уходящим, остывающим и поэтому очень красным солнцем.

Меня опять утянуло в сосняки.

Пожалуй, осень я видел впервые — без асфальта и водостоков, без прелых куч сграбленных листьев и эскимошных палочек в лужах. Первая в жизни осень… Воспета ли она? Вряд ли. Обычно поют о веснах — об ожидании будущего, о предчувствии любви, о биении сердца и цветении природы. А первая в жизни осень? Увядание природы, грусть разума, осмысление прошлого, самопознание… Или самопробуждение? Осенью-то? Что ж, если весна стучится в сердце, то осень трогает разум.

Конечно, к Пчелинцевым меня тянуло, но я выдерживал принцип. И ходил меж сосен, думая о ссоре, о своей обиде, о работе, оставленной за лесами…

Пчелинцевы, словно сговорясь, отказали мне в мужественности. Но не это теперь трогало, а последние его слова… Ненужные люди живут долго. Я знавал девяностолетних, давших стране несчитанно много; я знавал сорокалетних, спаливших свою жизнь водкой или дурью… Да и что Пчелинцев полагал за нужность — небось работу в лесу?