Пориков недоверчиво покосился. Зубы пытается заговорить? Я тебя, старого хрена, сразу на мушку, ежели что...
Но испитое лицо старика не выражало решительно никаких опасных намерений, голос его звучал утомленно, видно, изрядно его измотала эта бессонная ночь.
С полчаса уж стояли они друг возле друга. Сапожник начал все чаще кашлять, вертеть головой. При каждом его движении сержант напрягался, крепче стискивал карабин, но кругом было тихо, только сапожник все чаще кашлял. Не выдержав наконец, зашелся в таком мучительном приступе, весь почернев, что Пориков испугался, как бы внутри у его поднадзорного вдруг не лопнуло что.
Откашлявшись наконец-то, унимая худую, ходуном ходившую грудь, сапожник одышливо просипел:
— Покурить охота мне, слышь? Не могу я больше без курева...
Писарь и сам давно не курил, но промолчал, стойко сопротивляясь мучительному желанию. Прямо уши опухли без курева. Сколько же можно!..
Приказав старику не двигаться, он взял карабин под мышку, вынул жестяночку с табаком и, наспех склеив две толстые «флотские», сунул одну сапожнику:
— Только в кулак, по-тихому! Ясно?
Старик закивал благодарно, но, сделав две жадных затяжки, снова зашелся в мучительном кашле.
— Не могу этот ваш... филичевый, — стал выталкивать он из себя вместе с дымом. — Мне от его токо хуже становится...
Отшвырнув начатую завертку, попросил разрешить закурить своего и уже сунул руку в карман.
— А ну убери свою лапу! — осадил его писарь. — Руку, руку прими, говорю!
Старик покорно вытащил из кармана руку.
Прождали еще с четверть часа. Все же, поколебавшись, Пориков разрешил закурить «своего». Сапожник принялся настойчиво угощать и его. Зацепив из чужого кисета добрую жменю, сержант прислонил карабин к березке, высвобождая руки, и уже принялся крутить для себя цигарку, как послышался треск валежника, между стволов мелькнул огонек фонаря и на дорогу из леса вышли злые, еще не остывшие от погони солдаты, толкая перед собою задержанного. «Путеец» был без фуражки, со связанными руками. Брезентовый плащ весь измазан грязью, болтался оторванный «с мясом» рукав.
Последним из леса вышел Киндинов. Голова у него была забинтована. Подслеповато щурясь, он принялся вертеть в руках разбитые вдребезги, сломанные очки. На виске у него кровенела глубокая ссадина...
Тридцать пять лет миновало с тех пор.
Тридцать пять...
Давно обвалились, травой заросли окопы, сгнили землянки, дзоты, укрытия. На местах, где некогда шли бои, поднялись граненые обелиски. На братских могилах выросли памятники. Не увядали на них венки, живые цветы. Каждую весну и лето их подновляли, красили свежей краской оградки братских могил. На многих, немых до того, каменных намогильных плитах высекались, блестели золотом новые имена павших. Шла на земле послевоенная жизнь, та самая, о которой в те годы только мечталось, до которой каждому так хотелось дожить. Дожить — и своими глазами увидеть, какая будет она...
Но дождались не все.
В один из майских солнечных дней из вагона пригородной электрички вышел располневший и хорошо одетый мужчина, близкий уже к пенсионному возрасту. Снял шляпу и принялся обмахивать ею вспотевшую голову с остатками жидких волос, зачесанных поперек, оглядываясь вокруг. От станции через красный каменный мост он прошел по шоссе до совхоза, оврагом выбрался в поле, где когда-то стояла землянка — их ротный КП. Искал ее битый час, но никаких следов так и не смог обнаружить. Время стерло решительно все!
Мужчина встал в полной растерянности.
Ведь они здесь когда-то не только дрались с фашистом, защищая родную столицу, — нет! Они жили, любили, радовались, волновались. Каждый из них оставил здесь лучшую часть своей жизни — молодость. Именно в этих местах случилась и та история, которой он был не только свидетелем, но и участником, помогая найти концы и распутать ее.
Тогда им первыми удалось ухватить ту ниточку, что повела потом далеко — в Белоруссию, в Польшу, и помогла, уже после войны, следственным органам разоблачить шайку изменников и военных преступников, сотрудничавших с фашистами и пособничавших им.
С трудом узнавая места, где стояла когда-то их рота, Георгий Петрович, бывший сержант, а ныне работник печати, полем прошел до деревни, в надежде найти уцелевшим хоть дом с мансардой, но дом с мансардой был тоже снесен.
Он долго стоял, вспоминая.
После похорон взводного, на девятый, помнится, день из Батуми приехала мать Бахметьева. Заказала в столице памятник. Через неделю уехала, увозя с собой урну с прахом погибшего сына. Невесту она приглашала к себе, но та отказалась.