Шли некошеным лугом, походной колонной. Сапоги и обмотки охлестывали золотые головки купав, беленькие реснички ромашек, синие чашечки колокольчиков. Солнце стояло в зените. Жаркий июньский полдень перекипал в зное, волнами посылая на землю сухой свой палящий жар.
Но вот солнце, нырнув за обрез большого грудастого облака, обозначив границу его белой слепящей каймой, разметало оттуда свои лучи коротким стремительным веером, а где его свет был бессилен, в тени от облака, воздух вдруг загустел грозовой синевой.
Так и висело то облако хрустальной горой над головами идущих солдат, на время избавив их от палящего зноя.
За горизонтом немо и глухо погремливало, видимо, собиралась гроза. Дурманяще пахло цветами и медом. В некошеных травах знойно сипели кузнечики, стояла кругом луговая, мирная тишина, когда из-за ближнего леса с воем, с раскатистым ревом вывалились — совсем неожиданно — два «мессершмитта».
Ряшенцев не успел крикнуть «воздух!», подать команду рассыпаться, как самолеты один за другим, поливая из всех пулеметов, низко прошли над колонной, над головами солдат. Потом развернулись — и снова...
Хлестал горячий свинец. Могильным ужасом отдавался в теле нарастающий рев моторов. Новобранцы с налитыми смертельным страхом глазами в панике заметались по лугу, не слушая ни кричавшего Ряшенцева, ни младшего лейтенанта Онуфриева, который бегал по лугу, сам испугавшись, и тоже кричал на солдат.
Онуфриев был убит наповал. Ряшенцев метался среди солдат, пока пуля не угодила ему в бедро, а вторая, уже лежачему, прошила грудную клетку.
Добежать до леска и укрыться удалось лишь немногим.
В медсанбат притащили его без сознания.
И вот накануне большого летнего наступления, не успев ни о чем известить Ирину, он был срочно эвакуирован из прифронтовой полосы сначала в армейский госпиталь, а оттуда — в глубокий тыл.
11
Госпиталь находился на одной из окраин старинного волжского городка, в помещении школы-десятилетки.
Потянулась нудная госпитальная жизнь — процедуры, врачи, перевязки. Месяц лежал он пластом. Особенно тяжелы были ночи. Упорно держалась температура, болели раны, не позволяя заснуть. Забывался лишь только к утру в полубредовом сне. Было такое чувство, словно от каждой из ран к пальцам рук и ног, к голове протянуты ниточки. Стоило лишь слегка повернуть голову, ворохнуть глазами, даже пошевелить пальцем, как одна из ниточек вдруг натягивалась и больно дергала рану.
Минуты ночного бдения растягивались в часы. Часы превращались в сутки. Лежал, не смыкая глаз, изнуряемый мыслями о бесконечности этих мук, опасаясь поглубже вздохнуть, шевельнуться.
И не давала покоя совесть.
В глубине души он не мог считать себя непричастным к гибели тех молодых ребят, что приняли смерть, не успев даже дойти до передовой. Они не давали ему покоя, эти мальчики с тонкими шеями, неотступно стояли перед глазами, мучили по ночам в кошмарах, и он просыпался в страхе, в липком холодном поту.
Поведи он их, Ряшенцев, лесом, возможно, такого бы и не случилось. Почему он повел их лугом? Думал, скорее проскочат, не видел опасности? Но ведь на фронте всегда опасно, об этом он, командир, не должен был забывать.
Как только боли несколько отпускали, он лежал, заведя глаза в потолок, и думал. Думал и ночью и днем. И хотя рассудком он находил оправдание гибели тех молодых ребят, все же сердце и совесть свою так и не мог успокоить.
И еще не давали покоя думы о ней, об Ирине. Как она там, что с ней? Сколько уж раз порывался дать весточку о себе, но резкие боли не позволяли. Попросил это сделать Раю, палатную медсестру.
Рае было семнадцать, и была она по натуре совсем ребенок еще. Каждую просьбу, слово и даже желание раненых она понимала и выполняла настолько буквально, что приходилось только дивиться наивной ее доверчивости и непосредственности.
Раечка говорила по-волжски, на «о». Приходила ли ставить градусник, приносила еду или так, проходила мимо, стоило Ряшенцеву встретиться с нею глазами, как Раечка тут же вспыхивала, круглое личико все заливалось краской, и от смущения она принималась часто хлопать густыми ресницами, напоминавшими майских жуков.