Выбрать главу

Я представил себе, что Багдад должно быть такой же глиняный и плоский город, и что сказки их Тысячи и Одной Ночи можно смело снимать и в Мазарях без большого прегрешения против достоверности. В Багдаде наверняка такая же пыль, такие же дувалы и такие же плоские крыши. Самое место для Аладдинов

Бэтээр качнулся и я чуть не сверзился с двухметровой высоты брони — колонна тронулась.

"Растяпа!", — отругал я сам себя, — "Дувалов он в своей жизни не видел. Вперед смотреть надо было, а не дувалы разглядывать. Вернешься в полк, спроси у пехоты оптический прицел и разглядывай Ханабад пока не надоест".

Я проворно опустился на броню, нырнул в люк и выудил из десантного отделения свой автомат: так оно спокойнее ехать — все едут с автоматами на коленях. Вот только мы чего-то опять остановились, даже пары километров не проехали.

Колонна снова остановилась и стала перестраиваться. Бэтээр комбата встал перед нами, КАМАЗы ушли вперед, а к нам в хвост пристроилась минбанда. Я на всякий случай не стал снова подниматься на ноги и продолжал смотреть на эти маневры боевой техники, свесив ноги вдоль борта. Смысл этих манипуляций был мне не совсем ясен, впрочем, не моего ума это дело. Я сегодня вообще-то первый раз на войну выехал, поэтому, мое дело — смотреть и учиться, а что непонятно — спрашивать. Странно — мне совсем не было страшно, будто не на войну выехал, а на прогулку.

На пикничок с пацанами.

Я вытащил из кармана пачку "Охотничьих", из другого — трассер. Высыпав порох и засунув пулю в гильзу острым концом, сделал из трассера "прикуриватель армейский, общевойсковой, одноразовый", расположил прикуриватель на броне и придерживая его левой рукой, взял в правую ключ от люка и несколько раз стукнул по пуле. Пуля вспыхнула, прогорела, накаляя латунь до бела, и когда она прекратила фырчать я прикурил и выкинул ставшую уже горячей гильзу.

Красота!

Раннее утро и ясная погода делали и мысли мои ясными и самого меня настраивали на философический лад, наводя на глубокие рассуждения, достойные мудрецов древности. Мне не было страшно во-первых, потому, что меня окружали все те, кого я уже привык ежедневно видеть в своей палатке: Полтава с Кравцовым, Нурик за рулем, Скубиев в командирском люке. И минометчиков, которые встали за нашей машиной, я тоже привык наблюдать — у нас палатки рядом стоят. Горы, которые сейчас передо мной — это продолжение той самой горной гряды, которая стоит за полком. И у этих гор точно также вершины порыты розовым снегом. Очень красиво на них смотреть. Необыкновенно живописно… первые пять минут. Просто глаз не оторвать. Но если эту красоту обозревать изо дня в день, то она начинает приедаться и надоедать. Я эти горы уже четвертый месяц вижу и они, утратив прелесть своей новизны, мне надоели хуже горькой редьки, тем более, что и в Ашхабаде тоже были горы и тоже с южной стороны. Если оглянуться, то тоже ничего нового я там не увижу: все та же пустыня, что и перед полком, ну, разве что густо перерезанная арыками. С арыками она или без арыков, но она все такая же унылая и ровная пустыня, которая тянется до самой границы. Следовательно, во-вторых, даже выехав из полка я ничего нового не увидел. В полку горы — и тут горы. Перед полком пустыня — и тут пустыня. А то, что Мазари-Шариф большой и интересный город, то в Ханабаде точно такие же халупы и когда через этот кишлак едешь на полигон, то можешь прекрасно их рассмотреть. Из полка-то я выехал и даже проехал километров сорок, да только пейзаж все тот же остался. Ничего нового. Все привычное.

Удивившись своему мужеству и немного погордившись собственным бесстрашием перед лицом смертельной опасности я переключился на новую тему размышлений:

"Для чего люди воюют? Нет, ну в самом деле — для чего? Я не испытываю к этим обезьянам никакой ненависти, у меня даже неприязни к ним нет, а есть чувство жалости к ним, потому, что они принуждены жить не только в дикой нищете, но еще и под советской оккупацией. Если бы мне на гражданке дали в руки автомат и предложили убить афганца, я бы наверняка отказался. Зачем мне его убивать, если он не сделал мне ничего плохого? А ему зачем убивать меня? Я же тоже ничего ему сделать не успел: ни плохого, ни хорошего. Ну, ладно, они будут стрелять по мне, потому что на мне советская форма. Тогда что же мне остается? Стрелять в них потому, что они стреляют по мне? Но они правы больше меня, потому что это не они захватили мою Мордовию, а я сам пришел к ним с оружием в руках. И пришел я сюда не деревья сажать и не школы строить, как это расписывается нашими газетами. По крайней мере никто меня этому не учил. Меня учили только воевать и учили только тому, что полезно на войне. А интересно посмотреть на нашего комбата когда он будет отдавать батальону приказ построить школу в Ташкургане или посадить деревья в Ханабаде. Такой приказ он и по "обкурке" не отдаст никогда. А почему воюет комбат? Разве он ненавидит афганцев сильнее меня? По-моему, он их больше меня только презирает, а в остальном они ему до лампады. У комбата только одна извилина и она не от фуражки. В этой извилине только одна мысль — второй батальон. Лучший в полку, лучший в дивизии, а может и во всей Сороковой армии. Извилина пусть одна, зато очень глубокая и в батальоне не просто все умеют стрелять, а все умеют попадать. Боеспособность батальона — это бзик нашего комбата и он лично пять раз в неделю проводит занятия то с сержантами, то с какой-нибудь одной ротой и показывает нам такие вещи, которых нет ни в одном уставе и ни в одном наставлении. Комбат любит свой батальон и делает все, чтобы потери были как можно меньше, но это не значит, что комбат ненавидит афганцев. Батальон любит и уважает своего комбата, гордится им, но и это тоже не значит, что в батальоне все поголовно убийцы. Никто никаких кровожадных мыслей не высказывал, по крайней мере при мне. Всем, кого я знаю и с кем разговаривал, всем им глубоко по фигу эти афганцы и этот Афганистан. Так почему же люди воюют друг с другом?! Почему мы должны убивать этих несчастных обезьян, не чувствуя никакой ненависти к ним? Вот нам все время твердят о долге: "долг воинский!", "долг интернациональный!". Не может быть такого интернационального долга по которому, защищая одних обезьян, мы должны отстреливать других. И вообще, какой долг у нас, советских, может быть перед афганцами? При всем нашем желании мы не могли у них одолжиться — это настолько нищая страна, что им просто нечего нам дать взаймы. И не много ли долгов я наделал в свои девятнадцать лет, чтобы расплачиваясь по ним стрелять по таким же людям как я, только с другим цветом волос, глаз и кожи и которые истово исповедуют ислам, а я сам не знаю ни одной молитвы даже до середины? Ладно, оставим долг "интернациональный", возьмем долг воинский. Допустим, не всегда лишение человека жизни это убийство. Например палач в тюрьме никого не убивает — он казнит, то есть приводит в исполнение приговор. Солдат на поле боя тоже никого не убивает — он уничтожает живую силу противника. Но черт возьми! Это же не они на нас напали! Уверен: сто из ста афганцев не найдут Мордовию на карте. Это не они напали на наши дома, а мы сюда пришли как оккупанты…"