Как раз в это время на аэродроме и произошло событие, которое будет иметь далеко идущие последствия.
«Надо перед работой поспать», — подумал Росанов.
Не желая морочить голову любезному читателю, сообщим, что на аэродроме в это время сожгли самолет — борт «три шестерки».
Да! Мы еще не сказали ни слова о реорганизации авиационно-технической базы, которую затеял Чик, то есть, извините, Чикаев. Мы еще ни слова не сказали и о его жене Любе. Мы приносим свои извинения.
Глава 6
Технический разбор перед началом работы Михаил Петрович повел с того, что сообщил, сверкая глазами, о ЧП.
Росанов недолюбливал Мишкина, виновника происшествия, лучшего после Михаила Петровича инженера (теперь слово «лучший» произносилось иронически), с которым когда-то учился на одном факультете. Маленький, толстозадый, грудка вперед, он словно взялся играть роль (без всяких на то оснований) циркового атлета и постоянно держал локотки отставленными от тела «из-за мускулов». Он умел не высказываться, хотя постоянно и неуклюже острил. Впрочем, высказывался он на собраниях. То есть говорил с трибуны о том, что всем давным-давно известно.
Почему он считался лучшим, теперь не мог объяснить ни кто. Более того, в его действиях и словах виделись уже предпосылки к более серьезным происшествиям.
Мишкин не нравился Росанову еще в институте за «атлетизм», «юмор», туризм, пение у костра и целеустремленность.
«Нельзя строить свою жизнь на непрочных основаниях: на вещах, словах и комедиантстве», — думал он, не имея ни капли сострадания к бедному Мишкину, но отмечая, однако, как недостаток и собственную безжалостность.
Несгибаемый (так говорили до ЧП) Мишкин закончил курсы английского языка, потом поступил в вечерний университет, был на хорошем счету, знал, где и что говорить, знал, кому и сколько улыбаться. И вот его многолетние целеустремленные усилия, выражаясь пышным слогом, увенчались наконец крупным успехом: он отрабатывал свою последнюю перед заграничной (на два года) командировкой смену.
«Вот и рассчитывай и городи громадье планов, — думал Росанов. — И я в детстве городил не на долговечных реальностях, а на песке. И Юра тоже…»
— Эх, Юра, Юра!
Дверь техкласса, где проходил разбор, раскрылась, и вошел ссутулившийся начальник участка Линев. Он прошел к столу, кашлянул в кулак и на вопросительный взгляд Михаила Петровича ответил:
— Продолжайте.
Линев сел, уставившись в бумагу с отпечатанным планом вылетов. Техники почтительно молчали. Все знали, что Линев должен был на днях получить орден за сорокалетнюю безупречную службу в гражданской авиации. И орден теперь оборачивался для него в лучшем случае крупным понижением, выговором, а то и предложением уйти на заслуженный отдых. А ведь цех имел переходящее Красное знамя профсоюзов.
Все увидели, что шеф совсем старичок, худенький и сутулый. И аэрофлотовская форма на нем гляделась нелепо, как будто он решил подурачиться, надев чужую форму.
«Сик транзит глория…» — изрек про себя Росанов, не думая в эту минуту, что события никогда не замыкаются на себе самих и все имеет последствия.
Получив задание, он двинулся на матчасть и увидел в темноте, на скамейке, начальника участка Линева. Бывший шеф жадно курил, и его лицо и даже лакированный козырек фуражки освещались от затяжек. Об его руках ходили легенды. Говорят, он мог бы и блоху подковать, да вот пошел по административной линии.
Прошло минут двадцать рабочего времени, когда Росанова через селектор вызвали в диспетчерскую.
Михаил Петрович сказал, сверкая глазами:
— На соседнем участке нет инженера, знающего Ил-18, а работы много. Просят помочь.
Росанов, еле сдерживая радость, делая, однако, озабоченное лицо, сказал:
— Поеду. Как же иначе?
Ему вдруг захотелось ткнуть своего шефа пальцем в живот и, гримасничая, спросить:
«Али мы, Мишута, не советские люди? А-а? Али мы не должны помогать друг другу? Грош тогда цена нашему классовому самосознанию».
Он представил на миг, какое лицо сделалось бы в этот момент у «Мишуты», и вздохнул, думая о невозможности дать своему желанию ход. А что мешает? Страх? Этикет?
Михаил Петрович, по-видимому, расценил этот вздох как грусть расставания с родной сменой. Впрочем, он и сам, как отмечалось выше, терпеть не мог Росанова за то, что тот нахально рассматривал его лысину, а однажды, на восточном секторе, в момент чтения морали, перебил с заискивающей улыбочкой: