Я слегка поперхнулся гречкой, но сумел деликатно откашляться.
— И при чём тут Зиновьев?
— О, я сумел вас заинтриговать?
— Не то чтобы заинтриговать, просто любопытно.
— Ну так слушайте дальше. В академии — а дело происходило в Москве — эта ситуация повторилась многократно. Разумеется, там сошёлся весь свет столицы, и звёзд было немало! Однако уже к нашему третьему курсу остался один лишь Зиновьев. Он увлекался плаванием, и тот, кто был лучшим в плавании, внезапно тонул. Стихийный маг! Захлёбывался — и финита. Зиновьев увлёкся стихосложением — и лучший поэт, стихи которого висели на доске почёта, разбил себе голову, упав с лошади, и сделался придурковат. А ведь конной езде он учился сызмальства! Ну а на пятом курсе господин Зиновьев обратил взгляд на особу противоположного пола. Первую красавицу академии.
— Она посмела быть красивее Зиновьева?
— Да дело-то совершенно не в ней, а в шестикурснике Кулагине, который за нею ухаживал и получал поощрения. Кулагин, господин Соровский, исчез вовсе и никогда, вы слышите, никогда не был найден! Зиновьев устраняет конкурентов. Не знаю, как он это делает, но — делает! И то, что он появился в Белодолске, может свидетельствовать о том, что его следующая мишень — вы.
Глава 40
Озабоченный аристократ
Акакий Прощелыгин был совсем плох. Лишившись вольного воздуха подвала и оказавшись в солнечной проветриваемой палате, он производил впечатление вампира, медленно издыхающего при свете дня.
— Вы его кормите? — спросил я санитара, стоя на пороге.
— Конечно. В столовую ходит, как все.
— Он тушёную говядину любит.
— Так у нас же не ресторан тут…
Я сунул санитару денег.
— Может быть, есть определённый рецепт? — спросил тот, пряча купюры.
— Да, запишу потом. Оставьте нас.
— Уверены?
— Конечно.
— Ну, так-то он не буйный…
Я вошёл, санитар закрыл за мной дверь. Неприятненькое ощущение, конечно.
После всех приключений, пережитых с Прощелыгиным, я таки изменил своё к нему отношение и стал временами навещать. Больше-то некому было. Друзей нет, из родни — одна злобная сестра, которая в город не ездит, да и плевать ей на брата, по большому-то счёту. Грустно, когда человек остаётся один. Особенно если действительно человек.
— Зачем вы пришли? — вяло спросил Акакий, глядя мимо меня в замызганное оконное стекло.
— Ну, так. Проведать. — Я сел на единственный имеющийся в палате стул.
Акакий тяжело вздохнул.
— Не делайте так больше, — попросил я. — Мороз по коже ведь. Неужели всё так плохо? Вы хотя бы осуществляете попытки лечиться?
— Лечиться от чего?
— Не знаю. А какой у вас диагноз?
— Психоз, мегаломания.
— Ну, вот, от этого.
— Как будто бы меня кто-то лечит. Раз в два-три дня заходит доктор, головой покачает и скажет: «Ну-ну, хорошо». Таблетками пичкают.
— Ну, таблетки пейте.
— Александр Николаевич, бросьте вы эту ерунду. Вы прекрасно знаете, что я тут из-за той истории с Назимовым. Если меня быстренько признают здоровым и выпустят, я отправлюсь в тюрьму. Я тут на годы.
— Господин Прощелыгин, не надо думать о плохом, от этого разум мрачнеет. Концентрируйтесь на положительных моментах.
— Покажите мне хоть один.
— Ну, вот, я пришёл.
Мне достался взгляд, тяжёлый, как столб воздуха, давящий с силой двести четырнадцать кило. И ещё один вздох.
— Я поговорил с Фёдором Игнатьевичем. Вы можете закончить обучение после того, как выйдете отсюда, и на кафедре зельеварения для вас точно найдётся место.
— Смешно…
— Вовсе ничего смешного. Вы, как и все, почему-то легко забываете, что помимо психоза и мегаломании, обладаете огромным талантом к зельям. Такой талант было бы обидно упускать.
— Ясно. Вы предполагаете использовать меня для того, чтобы получить больше денег…
— Мне известно, Акакий, как вы презираете деньги. Но что поделать: в таком уж мире мы с вами живём. Всё так или иначе вертится вокруг денег. Да и вам они не помешают, как только вы покинете гостеприимные стены сии.
— Я их никогда не покину, Александр Николаевич. И перестаньте сюда приходить. Это так же нелепо, как навещать могилу в надежде, что лежащий там человек однажды встанет.
— Миллионы людей этим занимается, вовсе, правда, не надеясь, что встанет…