— Итак, от давления вы перешли к откровенному шантажу, — сказал Тим. Он чувствовал себя так, словно с него, загнав в угол, сдирают кожу. — Объясните мне кое-что, Стил. Почему вы теряли время, так долго и красноречиво рассуждая со мной о справедливости, морали и принципах? Вам же плевать на них.
Стил бросил на Тима гневный взгляд и, рывком поднявшись из кресла, неторопливо подошёл к полукруглому окну. Он стоял, глядя на лужайку на задах дома, на зеркальную голубую воду бассейна, в которой поблёскивала его облицовка, и на травянистый склон справа, полого поднимавшийся к опушке леса. Он заговорил, не поворачиваясь.
— Нет, вы неправы. Совершенно неправы. — Наступила долгая пауза, после которой в его голосе появились горькие и грустные нотки. — Видите ли, мне хотелось, чтобы вы совершили благородный поступок, исходя лишь из велений собственной совести, потому что я считал, что в основе своей вы порядочный человек, умеющий отличать плохое от хорошего. Я хотел, чтобы мы пришли к соглашению относительно этого дома и красивых окрестностей… — Стил обвёл рукой вид, открывавшийся из окна, — чтобы они законным образом перешли к тем чёрным людям, которые стали жертвой вашего отца. Они потеряли свои скромные маленькие жилища. А вы — вы приобрели их и потом выручили за них немалые деньги. У вас есть всё — положение, состояние, уверенность. К тому же у вас прекрасные дети. О чём бы они ни мечтали, им всё достанется… Господи, какая несправедливость! А как же чёрные дети? У меня самого двое, и уж это-то я знаю. Какие их мечты? О чём они могут мечтать, когда белые преграждают им путь на каждом шагу? Все мы думаем о детях и об их надеждах… И я хочу, чтобы вы видели всё вкупе, всю картину. — Помолчав, он взорвался. — Проклятье, неужели даже этого я не могу попросить у белой мрази? — Стил резко повернулся к Тиму. Лицо его было перекошено напряжённой гримасой и спокойное сдержанное поведение уступило место откровенной ярости. — Это вам не под силу, Кроуфорд? — Он не сводил глаз с Тима. — Ну почему ни один белый человек, пусть всего лишь один, не может понять наше отчаяние? Неужели я должен произносить перед вами речи о трёхсотлетней истории рабства? Неужели я должен перечислять все ругательства, все издевательства, вспоминать все эти презрительные взгляды и проклятые, гнусные унизительные сцены? Неужели я должен приводить имена всех тех чёрных женщин, которых ваше белое отродье называло шлюхами и соответственно относилось к ним? И называть имена всех тех чёрных мужчин, а их миллионы, которых умственно кастрировали и публично бичевали, делая из них чудовищ в глазах общества — а, мистер Чарли?
Он сам ответил на свои риторические вопросы, когда, кипя возмущением и яростью, стал отрывисто вспоминать жизнь свою, своей жены, матери и многих близких. Он рассказывал об оскорблениях в Нью-Йорке, о жестокости и грубости копов в Миссисипи, о том, как его дедушка пресмыкался перед белым банкиром в Вирджинии. Он бушевал не менее пяти минут, изливая каскад воспоминаний об унижениях и перечисляя раны, нанесённые расовым неравенством, которые никогда не заживают. Стил был полон одержимости, и Тим опасался, что он может взорваться вспышкой насилия. Наконец Стил замолчал, с трудом переводя дыхание.
Он сделал шаг к Тиму и склонился над ним, сверля его карими глазами и сжав могучие кулаки. Тим оцепенел, вцепившись в подлокотники.
— Так когда же, чёрт бы вас побрал, вы научитесь понимать, что такое гуманизм? Я хотел, чтобы хоть один белый человек совершил хоть единственный благородный шаг, подписав скромный маленький документ, который поможет совершить чудо в этой вонючей стране. Я хотел, чтобы это заявление читали во всех чёрных гетто от Ньюарка до Уоттса и чтобы повсюду раздавались возгласы: «Слава, слава, аллилуйя! Среди белого отродья нашёлся хоть один благородный человек! Его имя Тим Кроуфорд, и он знает, что такое подлинная справедливость. Он белый человек, но у него есть душа. Душа! Большая красивая душа, полная любви. Он послал к чёрту старые гнусные законы белой мрази. Он стоит за справедливость для чёрных!»
Стил замолчал столь же внезапно, как и начал. Похоже, он сам был потрясён таким взрывом эмоций. Он медленно выпрямился, пытаясь взять себя в руки, и Тим увидел, что его большие глаза повлажнели. По тёмной скуле поползла единственная слеза. Стил повернулся и неверными шагами направился к своему креслу. Рухнув в него, он опустил голову на руки — и всхлипнул.
Тим сидел, не в силах сдвинуться с места; у него окаменели все мышцы. Несколько секунд он с изумлением смотрел на Стила и отвёл глаза. Порывшись в кармане рубашки, он вытащил пачку сигарет и, не поднимая глаз, стал раскуривать одну из них. Он слышал, как рядом с ним раздавались звуки сдавленных рыданий. Тима охватило раздражение. Он чувствовал себя так, словно какой-то неуравновешенный судья ему одному вынес приговор за преступления, которые совершали другие. Какого чёрта ему надо быть свидетелем этих интимных сцен гнева и скорби? Почему не президент, не Джордж Уоллес, не мэр Чикаго — да кто угодно, в конце концов? Почему именно он, Тим Кроуфорд?