Выбрать главу

– Бум, бум…– угрюмо ответил юноша. Внутри у него от страха все съежилось, но отказываться наотрез было слишком стыдно.

– Не ссы в компот, студент! – хохотнул Чалый, – Все будет ништяк! Вяленый в моей шкуре каждую неделю путешествует, и ни хуя!

– А тогда почему он все время говорит, что ты не понимаешь ничего? – удивился Миша, – Он же тебя мог бы научить, как и что, рассказать про все! Почему ты его обо всем не спросишь?

– Ага, щас! – угрюмо буркнул Чалый, – Спросили у хуя, как он в пизде дышит! Вяленый хоть чего и знает, а тебе хуй скажет. И к тому же он сам тоже не все хочет знать и понимать. Все на свете, говорит, знать нельзя, грех! А то боженька ушко отхуячит. Поймает, бля, умника за яйца и скажет: не суй свой нос, куда мой хуй не лазил! А Вяленый куда только блядь не лазил, только что в жопу ко мне забыл залезть. Одно время он любил в космос летать, столько всего мне рассказывал… Как звезды взрываются, как время в пружину закручивается… Время – в пружину! Охуеть! А потом он историю полюбил, стал по прошлому времени лазить. Пиздоболил там с какими-то мудаками философами, он мне даже кликухи ихние говорил. Позорные, блядь, у них кликухи… На зоне так только самых опущенных кличут. Сенека, бля! Спиноза! Сократ, на хуй, Декарт и этот еще, блядь, как его… ага, Лейбниц… И Абеляр! Были и поприличнее погонялки, только их без стакана хуй выговоришь: Локк, Гоббс, Кампанелла… Эти, наверное, не иначе как в законе. Вяленый к ним по несколько раз в гости ходил, все о государстве говорили, о порядке, о справедливости…

А потом он еще к этим сунулся, к немцам. Одного Кант звали, а второго, бля, Гегель. Кант, ну этот еще так сяк. А с Гегелем Вяленый поругался капитально. Этот мудак ему начал вкручивать про какую-то хуйню, называется «вещь в себе». А Вяленый – мужчина серьезный, он хуйни всякой не любит. Ну он вытащил нож и говорит: «Вот я воткну его в тебя, и будет ножик этот в тебе. Ну, могу в себя воткнуть, и будет нож во мне. А теперь, объясни мне, как ты нож сам в себя так воткнуть можешь, чтобы он был сам в себе? Или, к примеру, „водка в себе“. Не может она никак быть сама в себе, мил человек!.. Она или в бутылке плещет, или уже у кого-то в голове шумит. Пиздобол, говорит, ты и хуеплет, хоть ты и Гегель!».

– Вообще-то, это Кант ввел понятие «вещи в себе» в своей работе «Критика чистого разума», – решился не согласиться Миша. «Вещь в себе» и «категорический императив» – это Кант. Мы его работы конспектировали. А Гегель открыл три закона диалектики.

– Ну Кант, так Кант, – легко согласился Чалый, – значит я перепутал. Они мне, один хуй, оба до пизды-дверцы!

Отбрехавшись столь мастерски от замечания, сделанного по поводу его вопиющего философского невежества, Чалый с облегчением осклабился, но почти тотчас же его лицо приняло озадаченное и несколько как бы даже раздосадованное выражение:

– Как-как ты сказал, какого разума? Чистого, говоришь? А у кого он, на хуй, чистый? Разве что у пизденыша, который только что народился! Так хули его критиковать? А ты возьми человека в возрасте – это у кого же он, еб твою мать, чистый может быть? Только у того, кто не курит, не пьет и баб не ебет.

– И матом не ругается, – добавил рябой мелкий мужичонка из-за соседнего столика с явным намерением поучаствовать в любопытном разговоре.

– И в чужую жопу, не спросясь, без мыла не лезет, – хмуро отчеканил Чалый, не расположенный расширять круг беседующих.

Мужичонка обескураженно и неловко отвернулся, и все враз замолчали. Старик Вяленый сидел неподвижно, уронив голову на грудь и сопя, как будто уснул. Чалый внимательно и несколько тревожно вгляделся в его лицо, а затем мерно продолжил:

– Однажды Вяленый вообще бля опозорился – чего-то там перепутал, на хуй, и забурился в испанскую тюрьму, а там сидел этот писатель, который Дон Кихота написал – ну знаешь, такой бля тощий урод со шпагой, его из чугуна льют… Как же его, блядь, звали-то, этого испанца… Как-то солидно. Домушников еще так зовут. То ли Гардероб, то ли Шифонер…

– Сервантес? – вежливо подсказал Миша.

– Вот! Точно. Сервантес, правильно. И чего-то они там поругались. Вяленому его книжка не понравилась ни хуя, вот он и завелся. Не любит он, когда над добрыми людьми издеваются, хотя бы даже в книжке. Ну он и говорит ему типа, если тебя в тюрьму посадили, зачем в книжке хорошего человека обсирать. Сажали, и будут, мол, сажать, подумаешь, обиделся! На обиженных хуй кладут! Сидишь – и сиди себе, терпи, а доброго человека не трави, даже и в книжке, хуевое это занятие! Твою, говорит, книжку потом на другие языки переведут, и все будут читать и думать, что добрые люди только на то и годятся, чтобы их чмонала всякая падла, кому не лень. А Сервантес ему говорит: это мол я не то чтобы конкретно, а вообще, типа, язвы общества открываю, чтобы всем было видать. А Вяленый взбеленился совсем и говорит: язвы, мол, лечить надо, а не открывать. Оттого, что ты их всем откроешь, от этого легче не станет. Ну, Сервантес тоже обиделся в конце концов, и говорит: открыть – это значит наполовину вылечить. Еще какую-то хуйню сказал на этой, как ее… на латыни.

– «Bene diagnoscitur – bene curatur», – неожиданно звучно произнес старик. Миша проходил эту пословицу на первом курсе: «То, что хорошо диагносцируется, хорошо лечится». Вяленый вновь опустил голову на грудь, видимо ожидая, когда Чалый прекратит чесать языком.

– А ведь на самом деле, не факт, – вдруг удивился Миша своим же мыслям. Я вот неврологией увлекаюсь, на кружок хожу. И вот, сколько учебники читаю и руководства и монографии, так получается, что невропатолог всегда может поставить топический диагноз. А вот вылечить не может, потому что нет патогенетической терапии, и этиология заболевания неизвестна. Хотя бы взять, например, боковой амиотрофический склероз…

– Да хуй ли ты про склероз вспомнил! – в свою очередь удивился Чалый, – Молодой еще, с какого это хуй бока у тебя склероз? На хуй он тебе не взъебался! Склеро-о-оз, бля… Пей вино каждый день – и никакого склероза не будет!

Чалый помолчал, а затем продолжил свое странное повествование о путешествиях во времени:

– Ну вот, послали они с Сервантесом друг друга по-матушке, и двинули мы назад в свою котельную. Вяленый меня тогда с собой брал. Только после Сервантеса он разозлился и хуй забил на эту историю. И все те разговоры забыл. Выкинул из памяти, как будто их и не было. Осерчал старик. Поэтому он и мне тоже ничего толком узнать не дает. Говорит, «во многой мудрости много печали», это вроде какой-то еврей сказал, только я забыл как этого еврея звать.

– Царь Соломон, – подсказал Миша.

– Смотри, бля, пацан, а все знает! Точно, Соломон его звали. А еще говорит: когда два человека одну и ту же хуевую вещь узнают, им от этого хуево становится дружить, потому что они потом всю дорогу этой хуйни друг перед другом стыдятся. Это уже не еврей сказал. Это Вяленому какой-то мудак-англичанин сказал. Тоже блядь писатель… Блядь, ну опять я забыл, как этого хуесоса звали, ну ебаный ты рот!..

– Это тебе не хуесос, сам ты хуесос! Это Оскар Уальд, мудила! – отозвался Вяленый. Пока Чалый облегчал себя беседой, старик успел как-то внутренне собраться, лицо его обрело бесстрастное выражение, а взгляд стал строгим и сосредоточенным.

– Ну все ребятки! Смех смехом, а пизда кверху мехом. Мишенька, сделай милость, смазочки добавь, чтобы мне в тебя протиснуться было легче.

Миша непонимающе уставился на Вяленого. Тот кивнул головой на остаток водки в бутылке.

– Залей ее в горловину, всю сколько осталось. А ты, Чалушка, разбейся, где хочешь займи, только достань еще водки. Водки не сможешь, хотя бы красного. Сделай, дружок! Я пока креплюсь, да не знаю, надолго ли меня хватит. К сыну иду, на последнюю свиданку, сам понимаешь… Иди, Чалушка, а мы с Мишей к Вите пойдем.