Она подняла глаза.
— Первого гонца завернули на тракте, — сказал Ратмир ровно. — Забрали сумку, самого отпустили. Второго нашли под Ирной. Этот — третий. Он ехал не по тракту, а кругом, через земли Баронов, оттого и одиннадцать дней. — Он смотрел на неё, не смягчая ничего. — Я говорю тебе это, потому что ты не дура и всё равно спросишь, а врать тебе я не собираюсь. За эту грушу и за этот сад заплатили одним человеком, а может, и двумя.
В комнате было тихо. Внизу, во дворе, кто-то тащил ведро, и дужка мерно постукивала о край.
Римма положила письмо на стол и разгладила его ладонью — здоровой; раненую она по-прежнему берегла.
Двадцать шесть слов о груше.
Люди везли их одиннадцать дней в объезд и, может быть, из-за них умерли.
А я вчера вечером выпила два кубка и жалела себя.
Она поймала эту мысль и не отпустила, и мысль поворачивалась в ней медленно и неудобно, как поворачивается кость в неправильно сросшемся суставе.
— Дядя.
— Ну.
— Если я напишу ему — это тоже кто-то повезёт?
— Тоже, — сказал Ратмир.
— И его тоже могут…
— Могут.
Он не стал ничего добавлять. Он вообще редко добавлял.
Римма сидела и смотрела на письмо.
Значит, писать я буду только тогда, когда мне будет что сказать. Не «мне страшно». Не «я скучаю». Не «у меня ничего не выходит».
Что-то, за что не стыдно платить человеком.
Она встала.
— Спасибо, дядя.
— Не за что. — Ратмир поднялся тоже, придерживаясь за стол; колени у него скрипели, как рассохшаяся дверь. — Ты ешь-то?
— Ем.
— Ну-ну.
Она дошла до двери и уже взялась за ручку, когда он сказал ей в спину — буднично, без нажима, как говорят о погоде:
— И вот ещё. Ты пить брось.
Римма замерла.
— Я не…
— Племянница. — Ратмир даже не обернулся. — Я тридцать лет командую людьми, которые пьют. Я это по лицу читаю быстрее, чем по бумаге. — Он сложил письмо и сунул за отворот. — Я тебе не запрещаю и отцу не напишу. Я тебе одно скажу и больше не вернусь к этому.
— Что?
— Тот, кто спит с вина, просыпается не тогда, когда его будят, — сказал он. — А тебя однажды разбудят.
В ту ночь она к кувшину не пошла.
Лежала, обхватив колени, слушала, как за дверью ровно и неглубоко дышит Эда, и ждала — не сна, а той, седой, с красными глазами.
Седая пришла.
Всё было как всегда: кость, зеркало, пение без языка. Только на этот раз, когда старшая Римма подняла руку, Римма посмотрела не на неё.
Она посмотрела под ноги.
Пол был зеркальный, и в нём отражался не потолок. В нём отражалась ночь, и в ночи горел огонь — не свеча, не факел: длинная неровная полоса огня, как горит стена или стог, и на фоне этого огня стояли люди с копьями, и копий было много, и они шли.
Это не мой сон, успела подумать Римма. Это не про меня.
Вороны закричали разборчиво, и она проснулась.
За окном был чёрный Солдар в белых точках фонарей, которые не гасли никогда.
Римма села на постели, обхватила колени и просидела так до серого света, и в этот раз ей не было страшно.
Ей было некогда бояться.
Она считала дни до того, как научится хоть чему-нибудь.
Глава 24 Лесной товар
Виталий
Виталий увидел, как открылись ворота, — и она стояла посреди двора, как стояла когда-то на поляне в лесу: прямая, тёмная, с косой через плечо, с той спокойной звериной уверенностью, которую он ни у кого больше не встречал. За ней — четверо друидов: плетёные шнуры на запястьях, простая одежда, лица, привыкшие к лесу больше, чем к людям.
Тоже наверное превращаются в пантер, одежда у них такая же как у неё. Интересно, они только в пантер превращаются?
А ещё с ними приехал купец.
Настоящий, с телегой, — но товар у него был чудной. Не соль, не железо. Посуда, гладкая и лёгкая, вырезанная из дерева и ещё из чего-то, чего Виталий не знал, — не то кости, не то спрессованной коры. Гребни, застёжки, бусы из семян и полированного дерева. Ткань — грубоватая, но тёплая и живая на ощупь, крашенная лесом, не мареной. Лесной товар. Друидский. Виталий таких вещей в глаза не видел и понял, что за такими на его будущий торг поедут издалека — хотя бы поглазеть.
— Лина.
— Виталий.
Он подошёл. Стоял, глупо не зная, что делать руками, — а она смотрела на него снизу вверх, без улыбки, но и без холода, и в её карих глазах было что-то тёплое и очень усталое.
— Живой, — сказала она. — Стену поднял. Знамя вон повесил. Хороший герб.