Выбрать главу

Данжон, — думал Виталий, спускаясь туда со свечой. — В любой нормальной игре это называется данжон. Я всю жизнь думал, что данжон — где сокровища и монстры с боссами. А его данжон — где мешки с зерном, мукой да прочими припасами. Как всегда, скучнее и страшнее.

Наверху он строил другое.

Дамба на ручье была не только дамбой. Виталий смотрел на неё три дня и увидел то, что видит инженер, а не крестьянин: открыть перемычку разом — и вся стоячая вода уйдёт вниз, в низину, по которой к воротам подходит единственная сухая тропа из деревни. Тропа станет жижей. Конница не пройдёт, пеший увязнет по колено. Викель утвердил его идею.

Он не стал объяснять мужикам. Просто велел сделать в перемычке заслонку, которую можно выбить одним ударом, и поставил над ней человека с наказом ждать слова.

Лебёдки, которыми таскали камень, переставил на стену. К ним заготовили то, что можно сбросить, — брёвна, камни в оплётке, жаровни и мешки с песком, масло. Викель хмыкнул одобрительно: такие хитрости он знал, военный глаз у него был, и он видел, что сработает.

А гарнизон Викель за эти недели вытянул с тринадцати пьяниц до тридцати человек.

Как — Виталий до конца не понял. Отчасти сама крепость сделала: где стучит мельница и идёт торг, там появляется хлеб, а где хлеб — там появляются люди, готовые за него стоять на стене. Пришли трое с последнего торга, остались. Пришёл младший сын с разорённого двора, которому дома не светило ничего. Пришли двое дезертиров с тракта — Викель посмотрел на них, поговорил, дал по шее для порядка и взял.

Тридцать. Не бог весть какие бойцы, половина — мужичьё с копьём, но тридцать, и они ели его хлеб, получали его монету и стояли на стене трезвыми, потому что Викель за пьянку на посту спрашивал с престрастием, и это все уже усвоили.

Тридцать человек. Четверо солдат Торнео — эти настоящие. Викель — один за десятерых. Пятеро друидов и кошка, которую боятся больше врага. И я.

Против барона с армией, за которым Айронвейл, за которым те, кого мне лучше не знать по именам.

Расклад честный. В том смысле, что честно плохой. Но уже не смертный. Тридцать — это не тринадцать.

Он ловил себя на том, что почти не боится осады. Голова была слишком занята нагрузками, заслонками и мешками.

Страх приходил ночью, и приходил не про осаду, а про горло, лёгкие, брюхо — и про ту нитку, что тянула за грудину.

В ту ночь его что-то подняло.

Не болью — тягой. Он сел на тюфяке в темноте, дождался, пока сердце перестанет частить, и первым делом протянул руку туда, где могла бы лежать Лина.

Пусто.

Она не пришла к нему — не обещала, если по-честному вспомнить.

Сам себе придумал, дурак.

Он всё равно полежал, злясь на пустой тюфяк рядом, хоть злиться было не на что: снять стресс не помешало бы, чего уж, — да и соскучился он по ней, просто, по-человечески, без затей. Тоска по её отъезду начала было отпускать, оседать, как муть в воде, — а стоило Лине вернуться, всё внутри опять дёрнулось, будто и не оседало.

Час от часу не легче. Мало мне Кресвелла и бандитов — так ещё и это.

Он прислушался к себе, как прислушиваются к больному зубу: не болит ли, если так.

Болело.

Тянуло не наружу, к воротам, откуда ждёшь беду. Тянуло вниз.

В подвал. Ну конечно. Куда же ещё.

Он снял со стены факел и пошёл.

Ступени были холодные, вытертые до блеска посерёдке, знакомые уже до последней выбоины.

К запрещёнке.

Внизу пахло иначе, чем раньше: сырым камнем, старой соломой — и поверх всего этого теперь стояло зерно и солонина, тяжёлый сытый дух склада. Под лестницей, в глухом углу, стояли четыре рассохшиеся бочки. Виталий отодвинул их — они шли тяжело, ползли по камню с деревянным стоном, — и открыл низкую дверцу в рост согнутого человека.

Он знал, что за ней. Он считал их сам, вслух, тыкая пальцем, чтоб не сбиться. Двадцать восемь.

И всё равно поднял тряпку.

Полосы лежали в два ряда, штабелем, ровно — он пятнадцать месяцев чужое добро на складе стерёг и укладку узнал сразу. Тёмный металл с холодной зеленцой по граням. Факел качнулся, отблеск пробежал и спрятался. Каждая полоса была с тубус для ватмана, тот самый, в котором он таскал чертежи на кафедру. Он помнил вес такого тубуса пустым.