— Я схожу, барон, — сказал он. — Один, тихо. Меня в деревне уже не боятся, я свой почти. Поспрашиваю, кто что видел, не пугая. Если что найду — прибегу.
— Один не ходи в темноте.
— Хочешь сладкую манду — лезь в глубокую нору! — Радим позволил себе полуулыбку, единственную за весь разговор. — В темноте и не пойду, барон. Схожу засветло, вернусь засветло, а если припоздаю — заночую у кого-нибудь и приду утром. Мне не двадцать лет геройствовать.
Он пошёл седлать коня, деловито, как ходил за мешками с зерном, — и в этой деловитости было больше уверенности, чем во всех заверениях Викеля вместе взятых.
Крепость прочесали до последнего сарая. Заглянули в колодец — не потому что верили, что там что-то найдут, а потому что не проверить колодец значило потом всю жизнь гадать. Перевернули сеновал, простучали стены в старой кладовой, в подвалах и складах. Проверили потайной склад, в котором хранились бруски из холодного металла. Нашли мышиные гнёзда, прошлогоднее зерно, пропавший год назад тесак — и никого лишнего.
Комната стряпухи, крохотная каморка за кухней, оказалась пуста в самом скучном смысле: тюфяк, сундучок с двумя сменами одежды, глиняная свистулька — детская, судя по размеру, хотя детей у неё, кажется, не было, или Виталий просто не знал. Ничего, что говорило бы, куда и зачем она ушла. Ничего, что говорило бы, что она вообще собиралась уходить.
Стряпуха ушла — или её увели — и с концами.
Радим вернулся засветло, обойдя половину дворов, — никто ничего не видел, никто ничего не знает, обычный деревенский разговор, в котором все всё знают и никто не говорит вслух. Доклад сдал коротко, тем же тоном, каким считал мешки, и ушёл спать.
Ночью Виталию было хуже. Голова гудела, к горлу подкатывало, а ноги отказывались держать ровно, и когда он лёг, потолок над ним медленно поплыл в сторону, будто комнату кто-то не спеша разворачивал.
Лина осталась.
— Спи в своей палатке, — сказал он ей, уже сквозь муть. — Я не помру за ночь.
Пожалуйста останься. Если меня отравили и я буду умирать сегодня, я бы хотел что-бы рядом была ты. Что-то мне прям страшно. Сучья банда и Балетори и устатый чёрт из таверны. Если не сдохну я вас перебью всех!
— А если помрёшь — кто мне скажет? — Она села на пол у его лежанки, привалившись спиной к стене, с ножом на коленях. — Спи. Я тут.
Он полез в карман, нащупал сложенный вдвое листок — письмо Римме, начатое три раза и ни разу не законченное, — и на секунду подумал, не дописать ли его сейчас, пока ещё может держать перо ровно. Потом понял, что письмо, дописанное человеком, который боится не проснуться, будет звучать как завещание, а не как письмо, — и убрал листок обратно, не разворачивая.
Он уснул раньше, чем успел ответить, — резко, тяжело, как проваливаются в воду с камнем на шее.
Во сне ему снился Киров.
Обычный, серый, без чудовищ. Он шёл по знакомому двору — тому самому, где рос с восьми лет, — и всё было как всегда, только очень тихо и очень темно, будто выключили не свет, а звук. Дверь его подъезда стояла приоткрытой, и он знал, что не должен туда заходить, но зашёл, потому что во сне так бывает: знаешь и всё равно идёшь.
На лестнице пахло сыростью и почему-то речной тиной.
Где-то этажом выше кто-то тренировал удары по мешку — глухие, ритмичные, — звук был совершенно обычный, из тех вечеров, когда он сам гонял мешок в зале после района. Только сейчас каждый удар отдавался не в ушах, а прямо под рёбрами, будто бил не он, а в него.
Дверь в квартиру была отперта. Ванна была полная, вода в ней стояла неподвижно и чёрная, без единого отражения, хотя свет в ванной горел.
Он подошёл к ванне и наклонился посмотреть, и в этот момент что-то тонкое и очень сильное обвило ему шею сзади — не руки, что-то вроде верёвки, скользкое и холодное, — и потянуло назад, к воде, и он захрипел, попытался просунуть пальцы под петлю и не смог, и вода в ванне вдруг вспенилась и потянулась к нему навстречу, как живая, а грудь сдавило так, что он не мог набрать воздуха ни на волос.
Задыхаюсь.
Это не сон. Это.
Он проснулся резко, дёрнувшись всем телом, и то, что душило его во сне, оказалось на месте и наяву.
Комнату освещал только огарок свечи, почти догоревший, и в этом дрожащем свете вокруг лежанки стояло слишком много одинаковых фигур.
Горло душило не руками и не верёвкой — чем-то невидимым и очень сильным, тем самым холодным сжатием, каким оплели ноги в лесу, когда он только появился здесь. Только теперь оно держало не одного человека, а сразу двоих и сдавливало горло как удав жертву. Виталий рванулся всем телом и не сдвинулся ни на палец: держали снаружи, чужой силой, придавившей его к доскам так же надёжно, как гвоздь держит доску.