— Виталий.
— Простите, имя необычное, не слышал прежде, — извинился лекарь.
— Почему посадят повыше? — Виталий думал как бы его не послали конюшни чистить или свинарник. А тут старик на что то намекает.
— Не буду наперед слухов пускать. Скоро узнаете.
Пир шёл долго и вязко. Тосты произносили люди, которые не хотели их произносить, и слушали люди, которые не хотели их слушать. Из зала доносился смех — вежливый, ровный, ненастоящий. Солнце поползло к крышам.
Вино разносили по третьему кругу, и по мере того как оно расходилось, голоса за столами делались громче, а лица проще.
Часа через три из дома вышел молодой баронет.
Виталий узнал его сразу.
Он вышел из дверей зала — и остановился на крыльце.
Постоял.
Посмотрел на длинные столы во дворе.
Потом спустился и пошёл вдоль них, и Виталий, наблюдая за ним поверх кружки, вдруг очень отчётливо понял одну вещь.
Его выставили из зала. Отец внутри, а он снаружи.
Или его туда и не звали. Он же сын — и всё. Ни земли, ни титула, ни голоса. Просто сын провинившегося барона.
И вот он вышел из дома, где сидят взрослые, и оказался среди тех, кто ниже его по титулу, до последнего человека.
Молодой человек шёл вдоль столов, покачиваясь. Не сильно.
У старой груши он остановился.
Груша стояла посреди двора — чёрная, мёртвая, с обломанными ветками. Виталий уже знал, что её не рубят: маркграф не велел.
Сын барона задрал голову. Оглядел сухие ветки.
Хмыкнул.
Потом пнул сухую землю у корней — небрежно, носком сапога, как пинают дохлую крысу, — и пошёл дальше.
Виталий проводил его взглядом.
А маркграф в доме. И не видит.
Он посмотрел на лекаря. Старик тоже смотрел на грушу, и на секунду его трясущиеся руки перестали трястись.
— Что это за дерево? — спросил Виталий.
Лекарь не ответил.
Родерик подошёл к их концу стола через минуту.
— А вот и он, — сказал он.
Учитель грамоты втянул голову в плечи. Лекарь продолжал есть.
— Тот самый фамильяр. — Родерик оглядел Виталия с ног до головы, как оглядывают товар на прилавке. — Мне про тебя рассказывали. Мужик из грязи, которого дочка маркграфа зачем-то таскает за собой.
— Виталий, — сказал Виталий и вернулся к мясу.
— Мне не интересно, как тебя зовут.
— А зачем тогда подошёл?
За соседним столом кто-то хмыкнул.
Родерик услышал.
— Скажи-ка, — произнёс он громче, оборачиваясь к своим, — а ты вообще чей? Кто твой отец? Кем был твой дед?
— Инженером.
— Кем?
— Неважно.
— Значит, никем. — Родерик улыбнулся, довольный. — Знаешь, как это называется, когда у человека нет ни имени, ни рода, ни земли? Это называется никто. Ты не человек, ты вещь. Тебя можно продать, можно выпороть, можно закопать — и никто не спросит, потому что спрашивать некому.
Виталий ел.
Он ел молча, и это, как выяснилось, было хуже любого ответа: у Родерика начали розоветь скулы.
— Ты чего молчишь? — сказал баронет. — Не понимаешь? Или у вас там, откуда ты упал, все такие тупые?
За ближними столами стало тише. Люди начали поворачиваться.
— Он у нас говорящий, — объявил Родерик своим. — Ей-богу, говорящий. Как собака, которую научили лаять по-человечески. Держат при девке для забавы, а он и рад.
Спокойно. Ты не на ковре. Правила другие, и ты их не знаешь.
Он тебе ничего не сделает. Он тебя дразнит, потому что ему скучно, потому что его выставили из зала и потому что тут все ниже него.
Ешь мясо. Мясо хорошее.
— И глядит-то, — продолжал Родерик, наклоняясь ближе, — глядит-то как. Прямо в глаза. Ты знаешь, что тебе нельзя смотреть мне в глаза, животное?
Виталий положил нож.
— Слушай, — сказал он ровно. — Ты, конечно, важный, спору нет. Только знаешь, ты на пьянчугу простого похож, который выпил на празднике лишнего и ходит от стола к столу — задирается, потому что дома его никто не слушает.
Он подождал.
— Иди сядь, куда-нибудь. Отдохни.