Не стоит.
Он это понял и я это понял, и мы поняли это одновременно.
— Дом Айронвейл согласен с решением суда. Дом Айронвейл заплатит, — сказал граф.
Он поклонился ровно настолько низко, насколько требовал протокол. Ни на дюйм ниже.
Гул по двору пошёл не сразу.
Сначала тихий, стелющийся, где-то у дальних столов, среди чужих оруженосцев. Потом ближе.
Виталий не разобрал ни слова. Он разобрал интонацию, а интонация была нехорошая.
Он оглянулся на Бренна.
Рыцарь стоял, скрестив руки, и смотрел в землю.
— Что не так? — спросил Виталий. — Он же его нагнул. Пятьсот золотых — это же много?
— Много, — согласился Бренн.
— Тогда что?
Бренн долго молчал.
— Тогда то, барон, — сказал он наконец, не поднимая глаз, — что кровь господина Торнео сегодня назвали в монете. Вслух. При сотне свидетелей.
— И?
— И теперь она стоит пятьсот золотых. — Он повернул голову. — А раньше она была бесценна, потому что за неё убивали.
Виталий открыл рот. Закрыл.
Он же не мог иначе.
Убить графа? Тут, во дворе, при сотне его людей? Это война, и Торнео её не вытянут, у них крыша течёт.
Не взять ничего? Тогда получится, что оскорбили — и ничего.
А взял деньги — и получилось, что оскорбление можно купить.
Куда ни повернись, всюду проиграл.
— Он выбрал самое дешёвое из дорогого, — сказал Бренн, будто услышал. — И к вечеру об этом будут говорить отсюда до Солдара. Что дом Торнео взял серебро за честь дочери.
Он сплюнул в пыль.
— Мальчишку прислали не зря, барон. Он своё дело сделал, даже ценой жизни.
А если он меня убьёт? Пару раз повезло — так там суматоха была, все на всех. Тут у него одна цель, и цель эта я.
Соберись, Виталя. Не время ссать.
Зассал — пропал. Тренер это в зале двадцать раз на дню повторял, и все двадцать был прав.
Барона Кресвела пустили к сыну.
Виталий стоял в двадцати шагах, у границы круга, пока Бренн затягивал на нём ремни кольчуги, и слышал каждое слово, потому что двор молчал и потому что барон не понижал голоса. Ему было уже всё равно.
— Дурак, — сказал барон.
Он держал сына за плечи и тряс, как трясут яблоню.
— Дурак, дурак. Зачем ты так? Мы должны были — показать. Показать всем, что этот род слаб, что их никто не уважает, что дочь их таскается с чернью и им нечего ответить. — Он говорил быстро, хрипло, задыхаясь. — Укусить льва, сын. Раненого льва — один раз, за морду, и отойти. Один раз! А ты полез ему в пасть.
Родерик стоял неподвижно.
— Теперь ты умрёшь, — сказал барон, и голос у него сорвался. — Так или так. Он тебя уже похоронил.
Он притянул сына к себе и обнял.
— Я люблю тебя, сын, — сказал он ему в ухо, и услышал весь двор. — Ты мой лучший сын. Ты моя гордость, ты гордость моего баронства.
Он отстранился и посмотрел ему в лицо.
— Я отомщу этим людям. Может быть, не сейчас. Может быть, я буду ждать десять лет, и они забудут. Я не забуду. — Он вытер лицо ладонью. — А ты дерись. Дерись и умри как дворянин и как мужчина. Больше мне нечего тебе оставить.
Родерик поднял голову.
Он был очень бледный, и кровь на скуле подсохла, и он смотрел на отца сухими глазами.
— Отец, — сказал он. — Я всё сделал верно.
— Что?..
— Этот безродный посмел смотреть мне в глаза. Как равный. Он посмел мне отвечать. Как равный. Он посмел меня ударить — как равный. — Родерик усмехнулся разбитым ртом. — Значит, здесь ему это позволили. Значит, здесь так можно.
Он повернул голову и посмотрел через двор — прямо на Виталия.
— Моя жизнь оборвётся сегодня, — сказал он громко. — Пусть. Но пусть все, кто здесь стоит, увидят и запомнят. Они слабы. А он — безродное отребье, которое они посадили за свой стол.
Он вздёрнул подбородок.
— Это не старый лев. Это шакал, который забился у себя во дворе.
Виталий стоял у границы круга, чувствовал, как Бренн затягивает последний ремень, и думал только одно.
Он вроде не пьяный. Он всё это делает трезвым? Их сюда прислали. Обоих. Может сам Айронвейл сказал им сделать что-то такое?