Римма промолчала, и это молчание, кажется, сказало Эде больше, чем любые слова.
Значит, не один.
Мысль была неприятной, острой, и она попыталась отложить её в сторону, как откладывают камешек из туфли — на потом, когда будет время разбираться. Не вышло.
Дело не в том, что мне есть до этого дело. Дело в том, что он мой. Моя магия его сюда привела, моя кровь держит его здесь, а если он умрёт — я не знаю, что будет со мной. Вот и всё. Простое чувство хозяйки, у которой лучшего коня увели к чужому стойлу.
Она попыталась убедить себя в этом ещё раз, пока они шли по коридору, и получилось почти хорошо.
— Госпожа, — сказала вдруг Эда, понизив голос, — а правда, что он там, в своём мире, был кем-то вроде рыцаря? Бренн говорит, дерётся он не по-нашему совсем, но как-то… складно.
— Он был бойцом, — сказала Римма. — Что-то вроде состязательного боя без оружия и без магии. У них там нет магии вовсе — ни капли, ни у кого.
— Совсем никакой? — Эда ужаснулась искренне, как ужасаются миру без воздуха. — Бедные люди. Как они вообще живут.
— Как-то живут, — сказала Римма, и мысль о целом мире людей без магии, без фамильяров, без крови, которая зовёт и чарует, принесла странное, короткое облегчение.
Ненадолго. Она вернулась к запаху.
Люди чувствуют собственный запах, только когда потеют, когда долго не моются. А кровь пахнет одинаково — металлом, солью, чем-то тяжёлым. У всех. То, что я почувствовала сейчас, было другим. Было моим. Не знаю, что с этим делать. Надеюсь, архимаг знает хоть что-то. От остальных пока толку мало.
В комнате она попросила Эду оставить всё как есть — осколки, пятна на полу — до утра.
Комната встретила её привычным тёплым беспорядком роскоши, которую давно перестаёшь замечать. Большая кровать под балдахином из плотной, потемневшей от времени ткани стояла у дальней стены — родовая, ещё бабкина, широкая настолько, что можно улечься поперёк и не коснуться ногами края. Туалетный столик с потрескавшимся, но всё ещё честным зеркалом был заставлен склянками, гребнями, шкатулкой с украшениями, которые Римма почти не надевала. Два высоких шкафа тёмного дерева и три сундука вдоль стены хранили платья, которые она носила ещё реже: большинство шили для случаев, каких в её жизни давно не случалось.
В углу, за ширмой, пряталась медная ванна — начищенная, всегда готовая, хотя грели её раз в несколько дней: дрова стоили дороже, чем отец готов был признать вслух.
Окно — высокое, почти во всю стену, с частым переплётом мелких стёкол — смотрело в сад. Днём из него был виден весь фруктовый сад до самой стены, и Римма любила иногда просто стоять здесь и смотреть, как ветер треплет кроны яблонь.
— Только помоги раздеться, — сказала она Эде. — И иди спать. Я тоже хочу.
Уже у двери Эда обернулась.
— Что-нибудь ещё, госпожа?
— Да. — Римма на секунду задумалась. — Подготовь с утра бумагу, перо и карту марки. Барону-приблуде пора учиться жить в нашем мире, раз уж отец решил сделать из него барона.
Эда моргнула, но кивнула и вышла, не задавая вопросов, — одно из достоинств, за которые Римма её ценила.
Сон пришёл быстро и был глубоким — той тяжёлой, беспамятной глубины, в какую проваливаешься только после дня, который выпил тебя до дна.
Она проснулась от укола боли в руке — резкого, короткого, точно кто-то ткнул иглой в самый центр пореза.
Повязка сползла. Рана под ней по-прежнему была затянута плотной тёмной плёнкой: не зажившая, но и не кровоточащая.
Дышать было трудно. Душно, слишком душно для летней ночи. Она встала, подошла к окну.
Внизу, в саду, редкие факелы обходили дозором тёмные дорожки. С башен доносились негромкие голоса стражи — обрывки слов, смех, ничего особенного. Где-то за хозяйственными постройками дрались коты: короткие вопли, возня, тишина.
Луна висела низко. Ниже, чем должна была. И слишком рыжая — не тёплого жёлтого цвета, какой бывает у горизонта, а рыжая, почти кровавая.
Римма нахмурилась, глядя на диск, и тогда в его центре открылся глаз.
Огромный. Щелевидный зрачок, как у ящерицы или змеи. Он смотрел прямо на неё — она поняла это без сомнений, всем телом, — а потом начал расти.
Она хотела отвернуться. Не смогла.