Римма не знала, как называется такое место.
Это было первое, что она поняла, и от этого стало страшнее, чем от костей. Она никогда не видела ничего похожего. Ни в книгах, ни в хрониках, ни в рассказах отца. В Воренне не строили таких зданий. Ни для кого не строили. Незачем.
Пол был зеркальным. Чёрным, как обсидиан, и в нём отражалось всё — колонны, окна, она сама. Только отражение стояло не так, как она: спина струной, руки по швам. И глаза были не зелёные. Тёмно-красные, как кровь, которая долго стояла и свернулась.
Вокруг — фигуры в капюшонах. Сотни. Тысячи. Они стояли кругами, один внутри другого, и пели. Голоса были низкие, гортанные, нечеловеческие, будто пели не глотки, а сами кости. Языка она не знала. Языка вообще не было — были звуки, которые её тело понимало помимо неё.
С каждым словом из неё выходила кровь. Не из раны на ладони — из каждой поры. Тонкими струйками, как пот, только густая, тяжёлая. Она падала на зеркальный пол и не рассыпалась, а собиралась: в лужи, в ручьи, в реки.
Римма пыталась кричать. Рот открывался, звука не было — будто голос забрали, оставив только дыхание, хриплое, рваное.
Кровь на полу поднималась. Не растекалась — росла вверх, как живая, и из неё выходило оружие. Шипы, иглы, клинки, цепи. Всё острое, всё тёмное, всё живое. Оно росло из крови, как трава из земли, и тянулось к ней — к рукам, к ногам, к горлу.
Она попыталась бежать. Ноги приросли к полу — и она поняла, что пол не пол. Это вода. Чёрная, густая. И она тонет.
Одна из фигур сняла капюшон.
Это была она. Старше. Лицо её, но изрезанное морщинами, которых ещё не было. Волосы не медные — белые, как кость. Глаза красные.
Старшая Римма подошла и встала напротив — по ту сторону зеркала, по ту сторону крови. Посмотрела: не с жалостью, не со злостью. Со спокойствием людей, которые уже всё решили.
И сказала. Не голосом — прямо в голову, как мысль, которая не твоя:
Ты видишь. Ты чувствуешь. Ты проклята. Тебе не убежать.
Римма хотела крикнуть: нет. Хотела сказать, что не такая, что не хочет, что пусть кто-нибудь её остановит.
Все фигуры сняли капюшоны разом. Все они были Риммой. Тысячи глаз впились в неё одним движением. Римма оторопела, спину схватило льдом, холод поднялся к затылку, волоски на руках встали дыбом.
Старшая коротко, без радости улыбнулась и протянула руку.
И оружие, растущее из крови, рвануло — не к ней, к настоящей. Пронзило.
Больно не было. Было холодно. И вместе с холодом пришёл ужас, от которого не спастись: это не сон. Это то, что будет. Это она сама — через десять лет, через двадцать. И изменить нельзя, потому что оно уже случилось.
Она проснулась с криком, застрявшим в горле.
Комната была тёмной, тихой, целой. Окно закрыто, стекло цело. За занавеской брезжил рассвет.
Римма села, обхватила колени и долго смотрела в стену, пока сердце не перестало бить в рёбра.
Рука ныла. Под повязкой, там, где рана не желала затягиваться, что-то тянуло и дёргало в такт ударам сердца.
Что со мной? За что мне это? Я же просто хотела…
Она не додумала, потому что не понимала, чего хотела. Или обманывала себя. Она хотела возвыситься. Вернуть уважение своему имени, имени отца и дедов.
Не этот ли дар я получила от Камня?
Вот что не отпускало. Не кости, не пение, не собственное лицо с красными глазами. То, что она не знала слова для этого здания. Своды, которых не строят. Люди в капюшонах, поющие хором на языке, которого нет.
Такое не приснится тому, кто этого не видел.
Значит, кто-то видел за неё.
Она разбинтовала руку. Рана была прежней — узкой, чёрной, с тёмной плёнкой вместо корки. Только края стали чуть шире. Совсем немного. Как будто за ночь кто-то аккуратно, без спешки, раздвинул их на волос.
Римма замотала ладонь заново и пошла умываться.
Со двора она видела, как накануне уходил его отряд: Виталий на подаренном коне, Викель рядом, четверо солдат. Он не оглянулся. Она не махнула. Обоим этого не хотелось.