— На здоровье. — Виталий сел на перевёрнутый ящик напротив. — Откуда деньги?
Гурт смотрел на него ровно.
— Не понимаю, о чём вы.
— В твоём кошельке двадцать две монеты серебром. Тебе четыре года не платят жалованья.
— Копил.
— Двадцать две монеты. Копил, говоришь. — Виталий не смотрел на кошель, он смотрел в книгу. — Ладно. А вот это. Тут за прошлую осень записано двенадцать возов соли. Пришли — вот, чёрным по серому. Я утром обошёл склады. Пусто. Ни мешка. Соль не ест мышь и не гниёт.
Гурт молчал.
— И людей гарнизон. В деревне дворов три десятка, половина пустых. Столько ртов эта земля не кормит. Да и недолжен ты с неё кормиться. Кто-то платит твоим солдатам.
— В книге у тебя столбики цифр. Что за столбики?
— Хозяйство.
— Хозяйство. — Виталий поднял ладонь и посмотрел на неё. — Слушай. Я сегодня взял твою крепость и никого не убил. Ты, наверное, решил, что я мягкий.
— Я решил, что вы неглупый, — сказал Гурт. — Это хуже.
Хуже. Ну спасибо.
— Тогда объясни мне, неглупому, зачем ты молчишь. Тебя выдали свои. Тебе нечего защищать.
Старик молчал.
Он молчал спокойно, без вызова, — так молчат не из упрямства, а потому что решение принято давно и пересматривать его не собираются. Виталий смотрел на него и понимал, что бить бесполезно. Такого можно бить сутки. Такой умрёт на второй день с тем же лицом.
Значит, у него что-то есть. Не здесь. Не в крепости.
Виталий встал.
— Ладно. Посиди.
— Долго?
— Пока не соскучишься.
Он забрал свечу и пошёл вверх по щербатым ступеням. Внизу, в темноте, звякнула цепь — старик устраивался поудобнее.
Ошим пришёл, когда во дворе уже было темно.
Он стоял у крыльца башни, мял в руках шапку, и его пришлось звать дважды. Вошёл боком. Остановился у самой двери, будто дальше начиналась чужая земля.
— Садись.
— Постою, господин.
— Садись, — сказал Виталий. — У меня шея затекает.
Ошим сел на край лавки. Спину держал прямо, руки положил на колени. Лет ему было, наверное, сорок пять, а выглядел он на все шестьдесят: сухой, жилистый, с чёрными обломанными ногтями. Лицо трезвое. Глаза те же, что днём.
Виталий пододвинул к нему кружку. Ошим не тронул.
— Рассказывай.
Старик — а он был всё-таки старик, что бы там ни говорили годы, — помолчал.
— С месяц назад, — сказал он наконец. — Приехали трое из крепости. Сказали: недоимка. Я говорю: какая недоимка, я всё отдал, вон, сосед видел. Они говорят: кастелян считает иначе. — Он говорил ровно, без жалобы, будто перечислял вещи в телеге. — Забрали кабана. Я смолчал. Через день приехали снова. Сказали: мало.
Он остановился и посмотрел куда-то в стену, мимо Виталия.
— И забрали Весю.
Тишина.
— Дочь, — сказал Ошим. — Весения. Девятнадцать лет девке. На выданье.
Виталий сидел не шевелясь.
— Я пошёл за ними. Меня развернули у ворот. Древком. Вот сюда. — Он тронул себя пальцем под ребро, коротко, будто это была самая незначительная часть рассказа. — Я лежал у ворот до ночи. Потом жена пришла и увела.
— Сколько её держали?
— Неделю.
— И?
— И вернули, — сказал Ошим. — Сама пришла. Утром.
Он замолчал.
Виталий ждал. Он поймал себя на том, что ждёт подробностей и что ему до отвращения не хочется их слышать, — и в ту же секунду понял, что подробностей не будет. Мужик уже сказал всё, что мог сказать вслух. Остальное лежало у него внутри, как камень в сапоге, и ходить с этим предстояло до самой смерти.
— Дальше, — сказал Виталий тихо.
— А дальше — ничего. — Ошим наконец поднял глаза. — Дальше она живёт. Ест. Ходит по воду. Молчит. Замуж её не возьмут. Опозорена она.
— Почему?
Ошим посмотрел на него так, как смотрят на человека, который спросил, почему вода мокрая. Долго. Потом всё-таки объяснил — терпеливо, как чужаку:
— Порченая, господин. Сватов не будет. У нас деревня маленькая, все всё знают. Хорошая девка была. Работящая. — Он поправил шапку на колене. — Теперь никакая.
Никакая.
Виталий сидел, смотрел на свечу и чувствовал, как в горле поднимается что-то злое и совершенно бесполезное.