— Тогда зачем ты пришёл? — спросил он. — Если и так всё ясно.
Радим помолчал.
— Затем, что вы медлите, — сказал он наконец.
Виталий поднял голову.
— Вы, господин, вчера вечером всё узнали, — продолжал старик тем же ровным, спокойным голосом, каким докладывал бы о протёкшей крыше. — Ночь прошла. Утро прошло. Вон они стоят у сарая, с рассвета стоят. И крестьяне у плетня стоят, и с полудня их станет вдвое, потому что весть пошла по дворам ещё до петухов.
Он взял дощечку под мышку.
— Все ждут. Все знают, что положено. И чем дольше вы тянете, господин, тем громче они думают одно: а вдруг барон не решится.
— И что будет, если не решусь?
— А ничего не будет, — сказал Радим. — В том и беда. Ничего не будет, господин. Ни бунта, ни ножа в спину. — Он пожал плечами. — Просто через неделю у вас со двора уведут козу. Через месяц — не заплатят подать, и сошлются, что неурожай. А через год кто-нибудь из этих тринадцати опять зайдёт в дом, потому что вспомнит, как вы тогда пожалели.
Виталий смотрел на воду в ведре.
— Их, по-твоему, только страх и держит?
— А что ещё, господин? — Радим сказал это без всякой злобы, даже мягко. — Любовь ваша к ним не дошла ещё. Хлеб ваш они не ели. Денег ваших не видели. Вы им пока никто — приезжий с печатью. — Он потоптался. — Страх у вас есть один, вчерашний: вы кастеляна взяли за час, и все это видели. Он ещё свежий, господин. Он на нём и держится. Если сегодня к вечеру он выветрится — новый вы уже так дёшево не купите.
Дёшево. Два человека — это дёшево.
Виталий встал.
— Ты говоришь мне, что я должен их повесить, чтоб меня боялись.
— Я говорю, что вы должны их повесить, потому что они виноваты, — сказал Радим спокойно. — А что вас за это станут бояться — так это уж само приложится. Одно другому не мешает, господин. Так всегда и было.
Он поклонился и пошёл к воротам, шаркая.
Виталий стоял у колодца и смотрел ему в спину.
Все правы. Викель прав. Радим прав. Закон прав. Ошим тем более прав.
Все всё знают, всем всё ясно, и весь двор с рассвета ждёт одного-единственного человека, который не может выговорить одно короткое слово.
Он поднял ведро и вылил себе на голову.
Вода была ледяная, колодезная, и полегчало ровно на две секунды.
Ладно. Пошли.
Их взяли без шума.
Тесак не сопротивлялся — стоял, глядел прямо, с той же наглостью, и что-то жевал, набычившись. Щур попытался бежать, но во дворе бежать было некуда: солдаты Торнео стояли у ворот и у пролома. Его завалили в бурьяне, у самой стены, и приволокли за шиворот. Он не кричал. Он говорил.
Говорил, что не он. Что все ходили. Что кастелян приказал. Что он вообще стоял снаружи. Что он на дудке играет, спросите кого хотите.
Гарнизон стоял у сарая — тринадцать человек — и молчал.
Крестьяне подходили от деревни. Не толпой, поодиночке, будто случайно, и вставали поодаль, у плетня. Их было много. Никто их не звал.
Виталий поднялся на телегу.
Он посмотрел на жердину, торчащую посреди двора, — ту самую, вчерашнюю, с двумя чертами в утоптанной земле. Тень от неё лежала короткая, утренняя. Никто её не выдернул. Она так и стояла, и, кажется, к ней теперь боялись подходить.
— Вчера, — сказал он громко, — я дал вам слово. Я сказал: все останетесь живы. Все.
Он подождал, пока это осядет.
— Слово я держу.
По двору прошёл шорох — и тут же стих.
— Вчера речь шла о кастеляне, — сказал Виталий. — Я обещал не разбирать, что вы для него делали пятнадцать лет. Воровали, пили, недоимки выбивали, ворота ночью открывали — всё это было при нём, и я в это не полезу. Обещал — и не полезу. Живите.
Он опустил руку и показал на двоих.
— Это — другое дело. И судить его будут отдельно.
Тесак смотрел на него. Не мигая.
— Тесак. Щур. Забрали из деревни девку. Держали в крепости неделю. Про остальное спрашивайте у них — я это вслух произносить не стану. — Голос у него держался ровно, и он сам удивлялся, как это у него выходит. — Это не служба. Кастелян им этого не приказывал, а если приказывал — они мне сейчас скажут, и тогда мы поговорим ещё и об этом.