Выбрать главу

Еще 25 июля светская жизнь Ревеля сильно оживилась. В порт с маневров вернулась Практическая эскадра Балтийского флота под командованием адмирала Кроуна. Встречали моряков с почетом. В Екатеринентале, в особом павильоне, каждый вечер начинались танцы под аккомпанемент рояля и арфы. Вяземский быстро перезнакомился с офицерами флагманского линкора «Сисой Великий» и вскоре сообщал жене, что его «корабль усыновил: старик Кроун полюбил меня». Семидесятилетний адмирал, «храбрый, ласковый, добродушный», в самом деле был прелюбопытной личностью. Шотландец по национальности, подданный Англии, он состоял на русской службе с 1788 года и участвовал во многих морских сражениях. Корабль Кроуна доставил на родину из эмиграции французского короля Людовика XVIII. Словом, ему было о чем рассказать.

В августе эскадра получила приказ идти в Кронштадт на высочайший смотр. Вяземский попросил у Кроуна разрешения вернуться в Петербург на его корабле. Прощальный бал начался в Екатеринентале и продолжался прямо на палубе «Сисоя Великого». Адмирал лично открыл танцы, выступая в экосезе. Несмотря на лета и заслуги, Кроун был бодр, подвижен, и ему ничего не стоило забраться на мачту, чтобы проверить работу матросов.

Когда линкор вышел в Финский залив, пассажиров — Вяземского, офицеров Пущина и Башуцкого — пригласили к адмиральскому столу. Кроун возгласил тост «Добрый путь!», потом — «За друзей!», потом — «Здоровье глаз, пленивших нас!», потом — «Здоровье того, кто любит кого!». Матросы уносили пустые графины из-под портвейна и приносили новые…

Первый день своего первого плаванья Вяземский с непривычки был «в тоске неодолимой и страшном расстройстве нервов». Эскадра должна была десять дней крейсировать в заливе, но сильный встречный ветер вынудил повернуть к Кронштадту уже на второй день. К этому времени князь вполне освоился на корабле. «Знаменитый поэт был очарователен как собеседник; приятный, остроумный, веселый, он оживлял наши вахты и нашу кают-компанию; говорил нам много своих стихов, среди которых были и очень либеральные», — вспоминал декабрист А.П. Беляев, тогда 22-летний мичман, об этом плавании.

18 августа Вяземский был в Петербурге. Он жил в Царском у Карамзиных, часто видел Жуковского. В Москву уехал 12 сентября.

Снова — Остафьево, Полевой, журнальные хлопоты… И Ревель с его вице-губернаторским обещанным креслом оказался далеко-далеко. 19 октября Вяземский на две недели уехал в костромские поместья. А по возвращении рад был получить от Пушкина известие о завершении «романтической трагедии, в которой первая персона Борис Годунов»… Даст Бог, и выпустят Сверчка из его псковского заточения. И перестанет он скептически крутить носом при имени Полевого. Нужен журнал, нужна мощная коалиция авторов-единомышленников, нужно собрать вокруг «Телеграфа» всех литераторов с душою и талантом, сделать из него настоящий укрепленный лагерь вкуса и дарования, к которому не могли бы подступиться Булгарины… Собрать бы всех в Москве… Вот, кажется, Баратынский собирается здесь остаться — и чуть ли не поступить в ту самую Межевую канцелярию, где Вяземский когда-то начинал постигать науку русской службы… В конце года они часто виделись и с каждой неделей общения все больше ценили друг друга. Баратынскому двадцать пять лет, но ум его светел и зрел, суждения — смелы и оригинальны, остроумие — мягкое, но непреклонное.

«Я сердечно полюбил и уважил Баратынского, — признавался князь Пушкину. — Чем более растираешь его, тем он лучше и сильнее пахнет. В нем, кроме дарования, и основа плотная и прекрасная». И Тургеневу: «Чем больше вижусь с Баратынским, тем более люблю его за чувства, за ум, удивительно тонкий и глубокий, раздробительный. Возьми его врасплох, как хочешь: везде и всегда найдешь его с новою своею мыслью, с собственным воззрением на предмет».

Баратынский вполне отвечал князю взаимностью: «Отсутствие ваше для меня истинная потеря и, проходя мимо вашего дома, жалею, что могу любоваться одною его архитектурою и не могу зайти к милому хозяину», «Вы не можете представить, как Москва для меня без вас опустела».

…30 ноября 1825 года Пушкин писал Александру Бестужеву из Михайловского: «Ты — да, кажется, Вяземский — одни из наших литераторов — учатся; все прочие разучаются. Жаль! высокий пример Карамзина должен был их образумить. Ты едешь в Москву; поговори там с Вяземским об журнале: он сам чувствует в нем необходимость, а дело было бы чудно-хорошо». Бестужев действительно побывал в Москве, и не один, а с Александром Якубовичем. С Вяземским они не только говорили о журнале, но и пригласили его вступить в тайное общество. Якубович, знаменитый бретер, лоб которого украшала черная шелковая повязка (он был ранен в голову), спросил у Вяземского, как он относится к обилию в России немцев, заполонивших собою все министерства, все армейские должности… Князь, ухмыльнувшись, заметил, что Дельвиг и Кюхельбекер, например, тоже немцы — выходит, что и они что-то там «заполонили»?.. «Я не разделяю этих общих мест, которые у нас в ходу», — добавил он. Бестужев и Якубович только молча переглянулись. Они отобедали втроем, и столичные визитеры уехали ни с чем…